В. Даватц

На Москву

К Ростову

Январь 1920 года. В пути. Сегодня утром в нашу теплуш­ку вошел капитан Д. и сказал: «Поздравляю вас с Новым годом и новым походом». В этом уже и до его прихода не было никакого сомнения. Нас еще до чая вызвали спешно грузить снаряды: видно было, что куда-то мы спешим, и, слава Богу, на этот раз не от Москвы, а на Москву. Все было охвачено каким-то радостным волнением: как будто и впрямь кончался этот бесконечный «драп», по образному кадетскому выражению.

Я вспоминаю, как полмесяца тому назад я робко вступил в Ростове на наш бронепоезд. Тогда говорили, что мы сразу едем в бой. Но вместе с остальными «драпающими» мы пе­реехали через мост у Батайска и засели в безнадежной дыре —    \ Старо- Минской. Засели в каком-то раздумье. Потом пришли вести о взятии красными Ростова и Таганрога. И мы, просто­яв с неделю в Старо-Минской, «драпанули» прямо на Екатеринодар, задержавшись на станции Тимашевка. А теперь, должно быть, что-то произошло: нас отправляют, кажется,

отвоевывать Ростов. Да, полмесяца я уже солдатом. А ведь !

! почти только месяц тому назад я сидел в качестве члена

Управы в Харькове, который судорожно сжимался от насту­пающих красных. Встречались, говорили, что-то делали, что-то подписывали, а сами думали' как уехать? как бы не заст-

263


рять в этой сутолоке «разгрузки»? Мне удалось выбраться за два дня раньше Управы, хотя, простояв на вокзале эти два дня, я, как оказалось, уехал с Управой в один и тот же день, 25 ноября. Было мучительно стыдно за свою слабость. Вспо­минались слова одного из коллег:

— В этот момент никто не должен уходить со своего поста.

И, сидя в ожидании отправления в темном коридоре на каком-то столе, я мучительно думал о том, что на моей об­щественной репутации легло тяжелое несмываемое пятно. Что когда, допустим через месяц, мы выгоним из Харькова большевиков, трудно мне будет заговорить тем тоном, на который я до сих пор имел право. И вспомнилась моя пос­ледняя статья в «Новой России», статья, которая написана была поистине моими нервами и кровью. «Если, чтобы ис­тинно полюбить, — писал я, — надо оставить отца и матерь свою, то теперь наступает этот час больше, чем когда-либо прежде. И может быть, именно теперь, когда враг временно торжествует, нужно не уходить в свою скорлупу, но громко и смело закричать: «Да здравствует Добровольческая ар­мия». Статья произвела впечатление: ко мне подходили прямо на улице и пожимали руки. Даже Евграф К., член Церковного Всероссийского собора, который, по-моему, тер­петь меня не может, остановился, встретив меня у редакции, и сказал что-то прочувственное. И вот теперь первое, что я делаю, — уезжаю раньше, чем я имею право уехать.

И тут, в этом темном коридоре, блеснула в первый раз яркая мысль. Можно искупить эту вину и смыть со своего имени этот позор: надо вступить в армию. Сколько раз до этого та же мысль тревожила мою совесть. Но тогда была у меня моя мать. Я бросил ее теперь накануне ее смерти. В маленькой комнатке моих друзей, покинутая мною, она найдет себе вечный покой. Но ведь иначе было нельзя. И те­перь я свободен. От всех, кого я люблю, я имею право по­требовать, чтобы они не мешали моему решению, — от всех,

264


кроме нее. Последнее служение моей родине должно быть таким, чтобы отбросить все личные привязанности, поту­шить в себе все иные помыслы, кроме одного: отдать, если нужно, свою жизнь. И как-то особенно ярко вспомнился сонет, который я написал несколько лет тому назад:

И было сказано1 на лютне у тебя

Всего лишь три струны под нежною рукою,

Их берегись порвать — с последнею струною

Порвется голос твой и жизнь сгорит твоя...

И в бурном омуте прошло немало лет.

Звучал огонь любви и холод расставанья.

Звучали радости, победы и страданья-

Две струны порваны, двух струн на лютне нет.

Но есть одна струна, не порвана доныне

Я с ней слагаю гимн единственный святыне,

Что властвует всецело над душой

Для родины моей, несчастной и усталой,

Струну последнюю я рву на лютне старой.

И блешет молодость, и крепнет голос мой

Но есть одна струна, не порвана доныне.

Но я решил еще попробовать приложить свои силы в Ростове. Там была газета, там был Центральный Комитет нашей партии, туда стекалось со всех концов самое яркое, самое интеллектуальное. Туда, в эту столицу России, потя­нулся я с волною всероссийского беженства. Промелькнули две недели переезда, который можно назвать просто кошма­ром. В грязной холодной теплушке, в поезде, где умирало почти ежедневно по человеку, плечо к плечу с больным офицером в сыпном тифу. Но весь этот кошмар принимался мною без ропота, без страха. Принимался он как испытание моей силы и моей воли, как тренировка для будущих испы­таний и будущих кошмаров. И спокойно, и твердо, без пси­хологии беженца, прибыл я в Ростов.

265


 


А там все пошло быстро. В этом городе — parvenu, ко­нечно, ничего нельзя было делать. Писались резолюции, спорили, постепенно впадали в панику и запасались деньгами и заграничными паспортами. И в один прекрасный день из политического деятеля и профессора я стал солдатом бронепоезда «На Москву». Мы едем теперь в бой. Толь­ко бы найти в себе мужество и быть стальным во время боя. 2 января. Кущевка. База. Я успел поговорить более или менее по душам с тремя офицерами, а с одним из них даже подружился. Прибыв на поезд, я был направлен к старшему офицеру, капитану 3. Я был в штатском костюме, но уже принятым на военную службу. И эта двойственность осо­бенно меня смущала.

Капитан 3. принял меня просто, предложил сесть в купе и в этом tete-a-tete'e пришлось рассказать ему вкратце свою биографию и те причины, которые побудили меня посту­пить в армию. Я всегда смущаюсь, когда говорю с людьми об этих причинах. Я вспоминаю последние разговоры в Ростове, те полуулыбки и то замешательство, которое все­гда возникало, когда мне приходилось сообщать о своем решении.

Впрочем, я не могу с чувством глубокой признательности не вспомнить несколько встреч и разговоров: как бы твердо ни было мое решение, трудно было осуществить его без дру­жеской поддержки. Я уходил в армию, которая погибала. Не в момент торжества и подъема, но в момент ее распада и унижения я шел «защищать погибшее дело», по выражению одного из моих друзей. Буду ли я в состоянии взять на себя эту тяжесть? Отказаться от привычного уклада жизни, от своих навыков, поднять на свои плечи всю тяжесть солдатс­кой жизни — это было не так легко осуществить.

И вот в Ростове я первый раз получил дорогую мне дру­жескую руку от товарища по редакции Г. Я ночевал в его комнате, прямо на полу, подстелив свою шубу. И всю ночь проговорили мы на волнующие меня темы. И не столько в


266


 


словах его, сколько в тоне, теплом и задушевном, чувствова­лось столько хороших ободряющих ноток. «Я боюсь только одного... Вы едете в армию, как поэт, — сказан он. — И может случиться, что будет ждать вас тяжелое разочарование. Но вы все же хорошо делаете так надо». И лежа рядом с ним на полу, в темной комнате, в которую едва-едва пробивался свет, я горячо обнял его, еврея, который не мог свободно, как я, идти в нашу армию, и поцеловал его.

— Спасибо вам, Абрам, — сказал я ему. — Я смотрю те­перь на этих людей, бегающих в панике, — и у меня на душе спокойно и просветленно. Вы знаете, если люди еще помнят о порядочности и честности, то забыли о чести. Моя честь требует от меня этого шага...

Не могу не вспомнить с теплым чувством нашего про­ректора, профессора К., и его супругу. Они жили в лабора­тории. Через всю комнату тянулся какой-то аппарат с на­тянутыми струнами. Я пришел к ним, в чужой подаренной мне гимнастерке, с только что купленными солдатскими погонами, завернутыми в бумагу. Профессор К вдел мой первый погон, на который его супруга прикрепила недоста­ющую пуговицу И казалось мне, что это была не простая случайность: это было напутствие нашего родного универ­ситета. Екатерина Михайловна посмотрела на меня с ка­ким-то особенным чувством и сказала'

— Я знала, что с вами этим кончится, после вашей пос­ледней статьи. Вы не поверите, как в ту минуту общей ра­стерянности бодро прозвучал ваш голос. Теперь вы испол­няете то, о чем говорили.

На лестнице я встретил ректора Высших женских кур­сов, профессора К Я остановил его и сказал, что поступил на бронепоезд Он задержался на секунду. Его резкие движе­ния стали еще более нервными. На глазах его блеснули слезы. Он крепко поцеловал меня и, вбегая на лестницу, сказал кратко.

— Да хранит вас Бог.

267


Я, конечно, перед отъездом зашел в помещение, где жила наша городская управа. Первый раз, когда я пришел к ним в общежитие, где на койках лежали наши члены муниципа­литета в какой-то прострации, где на полу валялись окурки и кусочки колбасы, — меня встретили сдержанно-холодно: они имели на это право. Теперь я явился к ним солдатом, и было видно, как растаял их лед и как решение мое прими­рило меня с ними.

Но мне важно было проститься с одним из них, Нико­лаем Николаевичем К., председателем нашей Думы. Круп­ный и несколько грузный, добрый и честный, как породис­тый сенбернар, безупречный работник, имя которого укра­шало наш партийный список. В последние дни наших партийных междоусобий нас соединила общность наших взглядов Мы не подчинились близорукому решению Наци­онального центра — связать свои имена с махровыми име­нами черной сотни. На выборах в Харькове мы нарушили «дисциплину» и обратились с воззванием исправить допу­щенную ошибку. Нас вместе судили в комитете, когда мы перешли от обороны к наступлению. Нам вместе вотирова­ли доверие. И теперь хотелось пожать его честную руку, получить его напутствие, как от отца, которого у меня нет Он поднял свою львиную голову с койки, на которой лежал, и, вскочив, быстро подошел ко мне. Он говорил мало, но лицо его просветлело от какого-то внутреннего света, — и понял я, что не ошибся, обращаясь к нему.

— Куда же я назначу вас, — сказал 3. И после некоторого раздумья продолжал: — Вас можно было бы устроить в кан­целярии; но я вижу, это вас не устроит. Вы будете у меня на первой пятидюймовой пушке.

«Так мог сказать только человек, который все понял. Конечно, не для того, чтобы прятаться по канцеляриям, я шел сюда Я не знаю еще, на что и как я буду годен Трудно профессора приспособить к пушке». Но так надо.

268


С капитаном Д. я разговорился в нашей теплушке, куда он часто заходил к молодежи. Он любит эту кадетскую молодежь. Да и трудно ее не любить. Я живу с ними в теп­лушке уже две недели. Я старше их в среднем лет на двад­цать. Я вижу, как жизнь искалечила многих, выбила из ко­леи так, что трудно им будет жить в нормальной обстанов­ке. Целая пропасть между мною, который прошел огонь и воду тончайших построений ума, изысканнейших проявле­ний человеческого духа, и ими, прошедшими огонь и воду ужасов и грубостей войны. Целая пропасть между мной, который пошел сюда как на высшее служение, который осветил все духом средневекового аскетизма и, пожалуй, романтики, и ими, которые пошли на это... так просто. И я люблю их. Я не замечаю их нарочитой грубости. Они — это лучшие герои нашего безвременья. Это — дети, которые все же строят храм лучшей жизни в то время, когда отказыва­ются отцы. И я понимаю Д., который заходил к нам отды­хать.

Капитан Д. интересен, тонок, с каким-то нервным изло­мом. Он любит Баха — и это уже одно его рекомендует. Он ценит литературу; он понимает, что только вульгарное пред­ставление могло приписать Ницше проповедь освобожде­ния от всякой морали. Я думаю, что он незаменим в бою, что с ним вместе легко умирать. Я слышал о нем, что он превос­ходный оратор. У него есть общественная жилка. Кое-что рассказал он мне из своего прошлого: в дни революции он проявил себя, несомненно, как настоящий общественный боец. И его взгляды на политику, его понимание того, что многие, увы, не понимают, невольно рождали мысль, кото­рая в последнее время часто возникает во мне:

— Если бы все офицеры были такие, не пришлось бы нам испивать теперь этой горькой чаши.

Но право, хорошо, что приходит эта мысль так часто. Это значит, что таких офицеров у нас много.

269


И одновременно с ним я познакомился с поручиком Р. Когда я был на орудии, он подошел к орудию и заговорил со мной. Видно было, что это был пробный первый разго­вор. И действительно, в тот же день мы встретились с ним возле вагона и сразу как-то затронули то, что интересовало нас обоих. Я очутился у него в купе. Поручик Р. — уже пожи­лой человек, лет под пятьдесят; у него интересный ум, с большой склонностью к математике и философии. Матема­тическую литературу знает он достаточно хорошо, но, к сожалению, поверхностно. Он слушал когда-то лекции в Heidelberg'e, и это, конечно, оставило некоторый отпечаток. Но вместе с тем у него какое-то предубеждение против не­мецкой науки, и много ценного в ней считает он ненужным хламом. Вообще ведет он даже список сочинений — в своем роде index librorum prohibitorum, которые считает бесполез­ными; не признает математической физики и теории Sophus'a. Против всего этого можно горячо спорить, что я и делаю в часы досуга.

Общее у нас и то, что оба мы (я скажу теперь про себя категорически) религиозны. Он — старообрядец; он с вос­торгом вспоминает, как старушки монашенки объясняли ему — ребенку — сущность Софии — Премудрости Божией, и объясняли так хорошо, как будто это не было одним из сложнейших достижений греческих гностиков.

Он — один из представителей крупного дела братьев Р. — бросил все и пошел на фронт. Мне нечего было много объяснять ему, каковы были мои побуждения. Но он только переоценивает значение моего шага. Для меня это имеет значение субъективное, личного моего оправдания; он при­писывает ему значение объективное, ибо, по его мнению, это может воздействовать на других. Но в одном мы согласны. Для воссоздания армии должны мы образовывать новые кадры не воинов просто, но духовных рыцарей. Не служба просто, но подвижничество должно лежать в основе нашей жизни. Мы должны быть прежде всего аристократами, что-


бы волны бушующего плебса не захлестнули наших одино­ких маяков.

Завтра мы выезжаем на Каял, а потом в бой, к Ростову, у
Может быть, убьют. На всякий случай написал прощальное
письмо в Ставрополь и просил отправить, если меня не
станет. Но в душе нет ни тени волнения. Или изжита жизнь,
или действительно достиг я духовным упражнением отрече­
ния от собственной жизни?                                                        ~

5 января. Кушевка. База. Мы приехали в Каял, где оста- ity * вили базу, и утром 3 января в составе четырех орудий двину­лись на Батайск. Я стоял на своей первой площадке; впереди видно было железнодорожное полотно. Я смотрел на эти убегающие рельсы, которые вели меня, может быть, на смерть. Чуть не переехали по дороге подводу с бабой. Мелькнула мысль, что это дурной признак. И все-таки душа как бы ока­менела — и нет в ней хотя бы легкого волнения. Ну, хотя бы такого, как перед ответственным выступлением, перед лекци­ей и речью. И не может ли эта твердокаменность смениться в решительную минуту животной паникой?

У Батайска открылся вид на Ростов. Вот знакомые очер­тания Темерника, вот контуры собора. И до боли обидно, что там — они, что там — совдеп, торжествующий красный совдеп. И с холодною твердостью хотелось пустить туда тяжелый снаряд: Ростов перестал быть городом, населен­ным людьми. Может быть, там еще скитаются мои застряв­шие друзья. Может быть, на Почтовой улице, где живет до сих пор Гольфанд, разорвется этот снаряд. Но в этот час Ростов был для меня исключительно средоточием врага. И не было жалости к людям, как не было жалости и к само­му себе. Борьба белых с красными стала какой-то шахмат­ной задачей.

Стали выяснять положение. Ростов действительно в руках красных, и все слухи о его взятии назад — выдумки. Даже больше: красные форсировали Дон и заняли Зареч­ную. Мост через Дои не взорван, и по нему движутся непри-

271


ятельские бронепоезда. Останавливаются они у небольшо­го и еще непочиненного мостика. Двигаться нам можно еще не более 200 шагов. Дальше мы попадаем в поле зрения их наблюдательного пункта; кроме того, весь район Заречной пристрелян ими, прямо по квадратикам.

Начались поиски удобной позиции для орудий и наблю­дательного пункта. Долго маневрировал паровоз, — каза­лось, что все кончено, и мы начнем. Но подул резкий ветер со снегом, и наблюдать за стрельбой было невозможно. Решили отложить бой на завтра, оставив одну только полу­батарею. Мы, то есть моя пушка, попали в резерв; через два дня должна произойти смена; но ехать едва ли придется, так как на нашей пушке тоже две смены команды. При нормаль­ных обстоятельствах придется ехать 11-го числа.

Грустно было ехать назад. Целых 12 часов тряслись мы назад, в базу, которая из Каяла ухала в Кушевку. В то время как там начинается бой, приходится проводить нудные дни, охраняя на часах какой-нибудь цейхгауз. А впрочем, не важ­нее ли всего выработать в себе способность безусловно под­чиняться? Ведь шел я сюда не для сильных ощущений и не для каких-нибудь внешних знаков отличия. В любой мо­мент, когда призовут, пойду в бой; в любой момент, когда прикажут охранять какой-нибудь вагон со снарядами, поту­шу в себе мои желания и останусь незаметным винтиком в нашей машине.

6 января. Кущевка. База. Уехала вторая полубатарея, а первая не вернулась. Получилась краткая телеграмма сроч­но выслать снаряды. Очевидно, идет жаркий бой...

Несколько часов подряд снаряжал бомбы. Это достаточ­но утомительно, но делаю работу эту с особым, весьма стран­ным ощущением радости. Несколько десятков снарядов бу­дут посланы им завинченные моею рукою. Ходит слух, что наши подбили красный бронепоезд. Верно это или нет — неизвестно; во всяком случае, в Батайске развивается те­перь один из эпизодов борьбы...


272


 


19 января. Кущевка. База. Совсем неожиданно в ночь с 6 на 7 января я выехал на позицию в Батайск. Там при­шлось пробыть целых 12 суток, и только сегодня я приехал в базу, дня на четыре. Впечатления этих 12 дней какими-то слоями еще находят друг на друга. И странно, что то, что ожидалось как будущее, стало уже прошедшим.

Мое боевое крещение произошло 7 января. Мы стреля­ли сперва по Нахичеванской переправе; потом с наблюда­тельного пункта на водокачке заметили приближающийся бронепоезд противника. Наше орудие двинуто было далеко вперед — и начался бой.

Странное было чувство какого-то необычайного напря­жения. Гаубичные орудия, скрытые где-то справа и слева от нас, подняли ожесточенную стрельбу; и вскоре, как эхо от нашего орудия, раздалась почти непрерывная канонада. Иногда с особым характерным свистом проносился непри­ятельский снаряд; но не было даже времени обращать на него внимание. Вся мысль была направлена на одно: чтобы вовремя подать снаряд и зарядить орудие, и весь я обратил­ся в часть нашей пушки, которая равномерно, спокойно выпускала снаряд за снарядом.

Уже вечерело. Потянулись серые тени, какой-то дымкой начал подергиваться горизонт. Слева от нас уходили вдаль мирные домики железнодорожного поселка. Но там не было жизни. Рука войны заколотила наглухо деревянные ставни окон: там, между сияющим огнями Ростовом и нами, в вол­нах подымающегося вечернего тумана, как в складках беле­соватого савана, за этой рукой войны вырисовывалась смерть...

Какой-то черный столб взвился над крайним домиком: разорвался неприятельский снаряд. Через секунду такой же черный столб взвился с левого борта орудия, шагах в пят­надцати. Через мгновение снаряд упал направо от нас и опять взвил за собой черный фонтан земли. И опять не было времени подумать — куда же упадет следующий не-

273


 


приятельский снаряд. Но снаряды перестали падать: долж­но быть, неприятельский бронепоезд ушел домой по на­правлению к Ростову. Стало уже темно. Мы ушли на пре­жнюю позицию.

Мы собрались в кабинке у первого орудия. Мы ничего не ели и не пили за весь день. Было приятное утомление от , тяжелого дня, который окончился для нас благополучно. V Комброн — командир бронепоезда — капитан 3. был дово­лен этим ушедшим днем. При свете керосинового фонаря, у чугунной печки, собрались мы все, солдаты и офицеры ору­дия. Мирно кипел чайник, рассказывая какую-то песню; недоставало только сверчка на печи.

— Жаль, что вчера вы не были у нас, профессор, — ска­зал капитан 3. — Вчера было много интереснее. Помните, справа от нас, немного ближе к депо, идет поле: там конча­ется деревня. Вчера мы отбили наступление конницы Бу­денного. Они подошли всего версты на три-четыре, — про­должал капитан 3., — и мы были против них одни. Конница Топоркова должна была подойти с минуты на минуту, и на нас легла вся тяжесть сдержать их кавалерию. Да, мы здо­рово побили им морду. Но вот явился Топорков. Это был самый критический момент. Мы видели, как его конница построилась, как пошли они в атаку, как красные поспешно отступили...

Вестовой подал капитану бумагу. Тот нагнулся к огню, прочитал ее и сказал:

— От командира дивизиона: сегодня ночью приказано обстреливать Ростов. Первый обстрел в час ночи, второй в час сорок минут.

В маленькой кабинке нашего орудия ярко горела печка. На скамьях, на табуретках сидели мы все, уже тесно спаян­ные в одну боевую семью. Были раньше офицеры и солда­ты: теперь мы все соратники одного дела. Я прилег на одну из скамей и смотрел на огонь, который вспыхивал, бросая на потолок причудливые тени. Вот точно так же колебались


274


 


тени, когда, юношей, я сидел на кресле перед камином в нашем старом доме. Падали угли в каминную решетку; чер­ные обугленные поленья, как башни сказочного замка, объя­того пламенем, выступали на фоне золотого огня.

Я любил сидеть перед камином и мечтать. И мечтал я больше всего о том, как сделать мою жизнь красивой и достойной. И тогда еще, юноше, казалось мне, что жизнь моя должна быть прежде всего подвигом. Во имя чего — я не знал этого. Я знал только, что я последний отпрыск древне­го баронского дома. За мною, в глубь веков, уходили мои предки — наместники, верховные судьи, ученые, поглощен-ные изучением древних книг, военные, духовные, изощрен-ные в тонкостях иезуитской диалектики, и все они — дале-кие и близкие — требуют от меня чего-то, чтобы я был до-стоин их, чтобы я опять вернул их роду прежний блеск и прежнюю силу. Дед и отец порвали связь с далеким Запа­дом и затерялись в снегах холодной России; внуку надлежит здесь вернуть обаяние отдаленных веков.

— И выйдет внук, — писал я, —

...и сойдет из высокого замка. Будет он биться, последний наследник их чести, Будет он биться жестоко, не зная пощады, С жаждой победы, с жаждою славы и мести...

Дрова в печке весело трещат, освещая темные амбразу­ры для пулеметов и тяжелые железные двери нашей брони­рованной камеры. Так же трещат камин, когда я, в близком для меня доме, где я находил успокоение и радость жизни, готовился к последней борьбе за свободу народа. Меня ждал суд, на который должен был предстать я, политический преступник. Я бросил вызов трусливо сидящим и безропот­но повинующимся. Я готов был биться, — теперь я уже знал за что, — за свободу народа, за его счастье, при котором мое личное счастье и моя личная свобода кажутся пустяками.

275


Они судили меня, но я был спокоен, смотря судьям, сияю­щим золотыми цепями, прямо в глаза.

Я гордо принял вызов их, Когда меня они судили, Когда, блестя в цепях своих,

Меня цепями перевили.. \

И это был не горя миг,

Но миг борьбы и ликованья: Он был прекрасен и велик Идчя меня был оправданьем

И вот теперь я снова борюсь. Борюсь уже не с чем-то абстрактным за величие рода моего, не с гнетом абсолютиз­ма за свободу моего — да, моего — народа, но с теми, кто так близко, на другой стороне Дона, стоит торжествующий и заливает кровью страну. И теперь я не мечтательный юно­ша, не пылкий студент, не народный трибун, не обществен­ный деятель, не ученый профессор: я теперь солдат. На левом рукаве моей английской шинели — трехцветный тре­угольник. Наши дети будут гордиться этими скромными лентами.

Около часа выехали мы вперед по направлению к Рос­тову, по двум параллельным путям. Рядом с нами, вплот­ную, стало орудие капитана Д. Мы откинули борты, и обе наши площадки соединились в одну. Странно: еще сильнее почувствовалось наше единство. Эта возможность перейти с орудия на орудие как будто еще спаяла нас общностью действий.

 

Кругом была черная ночь. Нахичеванские огни блесте­ли яркой короной. Над Ростовом стояло зарево электричес­кого света. Туда мы пустили сейчас десятка два бомб. И в грохоте выстрелов, в блеске орудийных вспышек, когда тем­ными силуэтами выступают наши фигуры, чувствовалось то упоение боем, которое, по выражению поэта, живет:

276


...И в Аравийском океане, И в дуновении чумы ..

А наутро, туда, где третьего дня отразили конницу Бу­денного, потянулась вновь наша кавалерия. На фоне степ­ных холмов черными группами строились всадники. И да­леко, далеко, как только мог хватить глаз, до мельчайших подробностей видны были эти конные фигуры, которые уходили в туманную даль. А там, на горизонте, рвались шрапнели и предательскими вспышками обозначались не­приятельские батареи.

Туда пошлем мы сейчас снаряды. Мы не только едины в нашей бронепоездной семье; мы, и наша кавалерия, и наша ' пехота, — мы едины в славной Добровольческой армии. Она возрождается, эта армия. И Деникин, которого в одной статье я назвал бесстрашным воином и безупречным гражданином, ведет всю эту единую армию к новым победам. Надо стать, как он, не только бесстрашным воином, надо совершить еще более трудное — стать безупречным и не похожим на наших врагов

В сводке корпуса отмечено действие бронепоезда «На Москву». У меня уже развилось чувство профессиональной гордости. Это большая честь и большая тяжесть — быть первым среди равных.

Поручик Р. сказал сегодня, что выше идеала единой Рос­сии стоит идеал правды и добра, за который мы боремся. И тем, которые скажут, что Россия стоит превыше добра, можно ответить хорошей английской фразой:

— Дорогая моя, я не любил бы тебя так сильно, если бы я любил тебя больше своей чести...

Я понимаю это. Почти то же сказал я, расставаясь с лю­бимым человеком, чтобы идти в армию, когда она погибала. >

Двенадцать суток пробыл я на позиции. Были дни зати-шья. Были дни интенсивной работы. Раз выпустила одна t наша пушка 160 снарядов задень. На нас наступало 11 боль­шевистских полков. Их атаки опять отбиты

277


Я грязен, как последний угольщик. Мои руки покры­лись салом, углем, керосином и какой-то корой. Но мне радостно, что я работаю в этой лаборатории будущей Рос­сии. Какой-то невероятный мороз с резким северо-восточ­ным ветром Мы все продрогли. Изо дня в день все дрожит в нас от холода. Мы не спим целыми ночами. Но мы бодры, как в первый день. Ни холод, ни полуголодное существова­ние не сломят нашей решимости. Если нас прогонит Ку­бань, мы уйдем всей нашей семьей вслед за Деникиным, погрузимся на пароход, но рано или поздно мы пробьемся к Москве. Только там будет наш отдых. Только там мы сможем сказать нашей родине: «Ныне отпущаеши раба Тво­его. . Яко видеста очи мои спасение Твое...»

Приехала смена — и опять я поживу четыре дня в базе, вымоюсь, приведу себя в порядок. Но только подумать страшно, — всего 64 версты ехать не менее целых суток. Вот тут видно, до чего мы дошли. Эшелоны темные, неосвещен­ные, пройдут одну-две станции, остановятся на неопреде­ленное время и опять каким-то толчком продвинутся верст на десять. Так в умирающем организме сердце, лениво и вяло, проталкивает кровь, сделает один-два удара, остано­вится, раздумает и опять протолкнет, чтобы остановиться снова Страна умирает. Но не умирает вера, что она оживет вновь.

27 января. Кушевка. База. Я хотел скоре уехать на пози­цию и уже получил разрешение от командира орудия, пору­чика Юрия Л., но капитан 3. вызвал меня и заявил, что я ему очень нужен для составления доклада в высшие сферы и дня два-три он меня задержит.

Доклад, по мысли капитана 3., должен, во-первых, из­ложить картину нашей жизни во время боев и, во-вторых, картину тех возмутительных беспорядков, которыми пол­на деятельность интендантства и железнодорожной адми­нистрации Благодаря их произволу и бездушному, бумаж­ному отношению мы сидели холодные и голодные на пере-

278


довых позициях, отстаивая от неприятеля переправы че­рез Дон. На время этой работы я освобождался от всех нарядов.

Конечно, доклад — это более мне свойственно, чем что-либо другое, только я никак не пойму, какой должен быть его тон. Капитан 3., видимо, хочет яркого описания боев и лишений нашей жизни; но такой полуфельетонный тон никак нельзя совместить с докладом генералу; доклад дол­жен быть выдержан в сухом, деловом тоне. Вечером я читал проект капитану 3., который им явно не удовлетворен. Он находит его бледным и хотел бы более красочных п сильных выражений. Но тогда никак нельзя совместить этот тон с полуофициальным обращением.

Я дал тетрадь с моими записками капитану Д. Через некоторое время он принес мне ее в теплушку и передал мне четыре странички исписанной почтовой бумаги в качестве ответа. Я при нем прочитал про себя его письмо. «У Вас за спиной крылья, — пишет он, — на сердце — радость; в душе энтузиазм и горение. А я настолько моложе и меньше Вас. Я завидую Вам, как нищий богачу, Вашим переживаниям, в которых Вы больше всего юноша с таким живительным огнем... Моя душа прошла как раз обратный путь.

Я впервые почувствовал, что начинаю зябнуть, когда мы отражали конницу Буденного... Мои казаки и кадеты, как дети, испытующе смотрели мне в глаза и искали, как преж­де, в них спокойствия и огня, а я почувствовал внутри себя ледок, что не могу им дать той гипнотической силы, которая увлекает других и может бросить без рассуждения на смерть. Я, кажется, Вам говорил, что только как грубый воин, гру­бым словом я поднял в них энергию и силу. Вы, как арис­тократ духа, осудили меня за это; а я понял, что это первые аккорды финала моей пьесы».

В этот момент, когда вся душа моя рвалась к нему, я не мог перекинуться с ним хотя бы парой слов. В нашей теп­лушке был народ; у него в купе — тоже (он живет не один).

279


 


— Мы сейчас пойдем с Вами гулять, — сказал я ему.

И мы пошли вдвоем в станицу.

Был резкий ветер. Вечерело. В станционном садике, где вчера висели на страх всему миру два повешенных солдата за дезертирство, обледенелые ветви деревьев стучали, как какие-то кастаньеты. Мы вышли в поле, а потом в унылую, нудную станицу, какую-то безлюдную и почти злобную. А мне хотелось теплой комнаты, где мы вдвоем могли бы нащупывать дружескую душу, где был бы рояль, который запел бы под ударами нервной руки; где можно было бы идти не только с ним рядом, как двум случайным спутни­кам, но взять его нежно за руку, погладить его голову, поце­ловать его, как целуют ребенка...

Вечером, после того, как я читал капитану 3. проект док­лада, я был неожиданно приглашен в офицерское собрание. Это, собственно, довольно необычное приглашение, ибо до сих пор, кажется, ни один солдат не был приглашаем в офи­церскую столовую Капитан 3. встретил меня и предложил место за одним из маленьких столиков — на четыре прибора, кроме меня, за столиком сидели поручики Я. и Р. После ужи­на мы остались вчетвером, обсуждали вновь проект доклада, а затем капитан 3. попросил меня прочесть мои записки.

У меня было двойное чувство: с одной стороны, было неловко приступить к чтению интимных записок, где были, кроме того, характеристики двух офицеров. Но главное, после письма капитана Д., которое начиналось словами: «Вы дали мне свою тетрадь и с ней частицу своей души», мне казалось, что это будет ужасно, когда он узнает, что частич­ки своей души я раздаю так легко. Но я вспомнил, что нео­днократно с поручиком Р. говорили мы о необходимости пропаганды во имя создания воинов нового типа. Мне по­казалось, что мои записки есть пробный камень для такой пропаганды. И я прочел все с небольшими пропусками.

Сегодня днем мы вновь обсуждали доклад. Капитан 3. опять не пускает меня на фронт, хотя мне так хочется —

280


 


пока есть возможность скорее приступить к снятию панора­мы Ростова с наблюдательного пункта. На графленой бу­маге должны быть нанесены угломеры всех главнейших пунктов в Ростове и Нахичевани. Конечно, мне, как матема­тику и отчасти чертежнику, эта работа более подходяща, чем прибойником подталкивать снаряд. Если же примене­ние этой панорамы облегчит обстрел Ростова, то, конечно, это важнее, чем бумажные доклады разным генералам. Но капитан 3. твердо решил ехать не раньше начала февраля и до того времени не отпускать меня на позиции. Буду пока мариноваться в милой Кущевке.

28 января. Кущевка. База. Вчера, во время обсуждения деталей доклада, возникла мысль, чтобы вообще связаться с внешним миром и общественными кругами. Капитан 3. вполне основательно думает, что легче всего было бы осуще­ствить это через Союз торгово-промышленных деятелей Центральной России, построивший наш поезд, и что следо­вало бы командировать в Новороссийск поручика Р. Тот категорически отклонил это, в форме, не допускающей воз­ражений. Тогда капитан 3. сказал:

— Для этой цели можно было бы командировать Влади­мира Христиановича...

Меня охватило какое-то необычайное приятное чувство. Поехать в Новороссийск с официальной миссией, увидеть опять наших общественных деятелей, завертеться в сферах Государственного объединения, Национального центра и Союза возрождения показалось вдруг чрезвычайно заман­чивым.

Но едва ли легко наладить эту связь. Да вообще, где все они, в Екатеринодаре или поближе к морю на случай «дра­па» — в Новороссийске? Я знаю только одно, что профессор А.В. Маклецов, правитель дел Национального центра, в настоящее время в Новороссийске, и узнал я это совершен­но случайно. Я проходил по перрону Кушевского вокзала, на стене висел номер «Вестника Штаба». Среди разных


281


 


 


сообщений было напечатано, что находящийся в Новорос­сийске харьковский профессор Маклецов опубликовал спи­сок последних жертв красного террора в Харькове. Среди перечисленных фамилий я с ужасом увидел фамилию при­сяжного поверенного Б.П. Куликова.

Как трагична судьба Бориса Павловича. Я любил его за его блеск и за какой-то юношеский огонь. В «социалисти­ческой думе», сидя на местах народных социалистов, он громил большевиков часто с большим остроумием и пафо­сом. Когда я в декабре 1917 года вступил в число гласных этой печальной памяти думы, он — старый муниципальный деятель — ввел меня в первое заседание.

Пришли немцы, воссиял на киевском престоле ясновель­можный пан гетман, — и пришли, наконец, большевики. Крас­ный туман заволок все вокруг. Суд был упразднен, сословие присяжных поверенных разогнано, и объявлен набор «пра-возаступников». Лучшие силы харьковской адвокатуры от­клонили с негодованием это предложение, и адвокаты третьего ранга, сомнительные «ходатаи по делам» наполни­ли кадры нового института. Среди видных имен было только двое адвокатов, пошедших в правозаступники; один из них был Б.П. Куликов. Большевиков прогнали — и сословие при­сяжных поверенных судило тех, кто в тяжелые дни больше­визма изменил знамени присяжной адвокатуры. Б.П. Кули­ков защищался с какой-то запальчивостью. «Не вы — а мы были хранители лучших традиций, — бросал он своим про­тивникам. — Как врач не имеет права отказать в помощи, так и адвокат должен прежде всего защищать. И чем суд несовершеннее, тем больше — его долг»...

«Неделя о правозаступниках» кончилась, для Б.П. Ку­ликова оставила резко испорченные отношения с прежними друзьями, испорченную общественную репутацию и толк­нула его, естественно, в оппозицию к существующему строю. «Вы правеете, — сказал он мне однажды. — А я левею с каж­дым днем». Он был наиболее ярким представителем тех, кто


282


 


отказывал Добрармии в каком-либо признании, для кого приход ее был испорчен силою событий... И когда все бежа­ли из Харькова, он — как тогда говорили — остался там. Жаль человека, талантливого, экспансивного, но неустой­чивого. Умереть от руки большевиков, и после всего того, что произошло с ним, — это несчастье, выше которого не представишь.

Когда я вернулся в теплушку и лег на свою койку, я вдруг почувствовал, что ко мне — незаметно и тихо — под­кралось искушение. Мне казалось, что я сжег свои корабли; что по крайней мере до занятия Москвы я останусь только солдатом, что мое прошлое подверглось забвению. И вот постепенно, совсем незаметно, вынырнуло это прошлое. Сперва кое-кто из офицеров стал называть меня «профес­сором». Потом у меня в руках появился портфель, с кото­рым я стал путешествовать с проектами докладов. Потом я очутился за ужином в офицерской столовой и стал назы­вать в неофициальной беседе командующего поездом Вла­димиром Николаевичем. И наконец, вынырнул вопрос с об­щественными деятелями и даже о командировке в Новорос­сийск. Все это создает душевную смуту. И хуже всего то, что у меня не хватает сил бороться с искушением.

Скоро ожидается наступление на Ростов и приезд на по- * зиции Сидорина и Деникина. Я чувствую, что люблю Дени­кина так, как солдат может любить своего вождя. Я вспоми­наю «Войну и Мир», где описывается это чувство любви к государю, когда хочется просто умереть на его глазах. Такой же любовью люблю я Деникина, этого благородного стра­дальца за русскую землю.

Я ненавижу Кубань, куда судьба загнала меня. Здесь все I так противно и чуждо. Нудный скучный пейзаж, однообраз- . ный до тошноты, то есть, правильнее, отсутствие всякого ' пейзажа. Просто ровная доска, без зелени деревьев, без при- i горков, без долин, наконец, почти без воды. Такой же про­тивный и климат. Утром может быть весна, а вечером мороз \

283


с противным леденящим ветром. Морозы держатся упорно, и кажется, нет им конца. Люди хмурые и противные. В Ро­стове я видел эту здоровенную казачню, которая драпала по Садовой и Таганрогскому проспекту. Шли на «родную Ку­бань», обнажили фронт — и им, этим здоровенным мужи­кам, не было стыдно. Но, конечно, венец кубанского безоб­разия — это их знаменитая Рада. Тон, с которым они заго-

•' ворили с Деникиным, есть тон лакея, почувствовавшего силу... И у этого лакея нет намека на чувство государствен­ной перспективы... В момент, когда усилиями донцов и ос­татков Добровольческой армии так счастливо налаживает-

1 ся сопротивление, они готовы отправить нас на Принцевы острова, на Мальту — куда угодно, только бы стать «само­стийными». Может быть, последнее им и удастся; но не более чем на месяц-другой.

30 января. Кушевка. База. Вчера я шел по перрону с ка­питаном Д. и моим товарищем, Мишей Коломийцевым. На­встречу нам шли две молодые дамы с каким-то офицером и солидным полковником. Я сделал подобающее случаю вы­ражение лица и отдал полковнику честь. И вдруг одна из дам резко обернулась и сказала: «Ведь это наш профес­сор»... Кто она — я не знаю. Мы попробовали пойти вслед за ними, надеясь, что они вернутся, но они пошли куда-то прямо и скрылись из виду. И странно — вдруг захотелось безумно узнать, кто эта курсистка, и познакомиться. Опять прошлое выплывает ярким пятном. Опять из солдатской шинели выглядывает «профессор». Опять нарушается спокойствие духа, которое можно обрести только в полной нивелировке и отречении от прошлого.

Сегодня я получил предложение ехать в Новороссийск, не в форме приказания, но в форме вопроса: не хочу ли я? Во

\ всякое другое время я поехал бы. Но теперь, когда ожидается наступление на Ростов, я не могу уезжать. Я отказался.

1 февраля. Кушевка. База. Недавно в дивизионе супру­ги Н. получили письмо из Екатерннодара, от профессора К.

,   284


V/


Сейчас же стало известно это всему поезду и произвело большую сенсацию, ибо письмо получено по почте, а не с оказией. Мы уже перестали верить в почту и живем в этом отношении настоящими дикарями; теперь будем понемногу к ней приучаться.

Супруги Н. играли большую роль в истории моего по­ступления на бронепоезд. Когда в Харьков вступили добро­вольцы, он — приват-доцент университета — поступил доб­ровольцем на бронепоезд. В Ростове, когда я уже решил поступить в армию, я узнал от профессора К., что Н. при­ехал в Ростов и не сегодня завтра будет у него.

— А нельзя ли мне поступить в бронепоезд? — неожи­данно для самого себя сказал я.

— Едва ли. Это очень трудно без протекции, — ответил К.

Но мне всегда удавалось в жизни, если я сильно желал. При сильном желании получается уверенность, полная уве­ренность в том, что то, что я желаю, исполнится. И если только такая уверенность явится, не было ни разу, чтобы я не достиг цели. И тут вдруг явились и желание, и уверен­ность. И когда я встретился в кабинете у К. с M-м Н., в моем голосе звучали уже нотки гипнотической воли. Я сказал ей прямо о желании поступить на поезд и о моей просьбе к Василию Никитичу предпринять нужные шаги. Она сразу поняла меня, не протестовала — и видно было, что она сде-J лает все. На следующий день я имел свидание с Василием Никитичем. Он счел своим долгом пространно изложить, как трудно будет мне на бронепоезде. К. слушал молча — и иногда неопределенная улыбка пробегала по его лицу. Ког­да Н. кончил, я твердо сказал:

— Обратитесь к полковнику Б., чтобы меня зачислили. — Это было последнее мое слово.

Вера Ростиславовна Н. — молодая дама с тонким лицом и совершенно белыми волосами. Она прекрасно владеет ино­странными языками и в Харькове, в редакции «Новой Рос­сии», была переводчицей. Я с ней встречался каждый день,


285


 


сухо кланялся, несмотря на то что очень ей симпатизиро­вал, и уходил в кабинет редактора. Только в Ростове, в кабинете у К., я почувствовал к ней необыкновенное доверие и дружбу. И когда я уже был зачислен солдатом, я поцело­вал ей руку и сказал:

- Благодарю вас, что вы помогли мне исполнить долг моей чести...

Я знаю, что она носит с собой всегда цианистый калий, на случай пленения большевиками (она живет с мужем в дивизионе). Я попросил у нее нужную порцию; она обещала.

Накануне отъезда на позицию в первый раз я пришел к ней в купе. Это было на Новый год. Она лежала в сыпном тифу, но была в сознании. Она сейчас же вспомнила о своем обещании и передала мне маленькую пробирку с белым порошком. Я не имел бы никакой уверенности на позиции, если бы у меня не было этой последней возможности гордо умереть: в плен я не сдамся. Я сказал об этом поручику Р. Он ответил:

— Это нехорошо. Это грех.

Но я не вижу в этом никакого греха. В последнюю ми­нуту, на глазах у врагов, которые будут меня обступать, я проглочу этот белый порошок.

Завтра я уезжаю на позиции с боевой сменой. Что-то должно произойти на днях: или наше наступление, или наш разгром. Мы сдали Одессу; большевики подходят к Ставро­полю. Если это так, то мы далеко выдвинулись клином. Как будто нехорошо в Крыму. Но при всем этом не падаешь духом, потому что смерть входит — как ultima ratio — в мою программу. На фронте сейчас Деникин. На фоне очертаний Ростова его фигура полна символического значения.

Сегодня я с капитаном Д. приглашен был на ужин в дивизион. Было совсем как в хорошем семейном доме. Лю­безный хозяин, полковник С., и интересная симпатичная его жена, мать моего молодого друга, кадета Пети. Была чистая скатерть, хорошие приборы. Как давно не ел я такой рыбы


286


 


и таких котлет. А потом погасили лампы, и при свете голу­бой лампадки перед образом я и капитан Д. стали читать стихи. Я следил за красивым лицом Ольги Николаевны; временами пробегала по нему какая-то тень. И я знал, по­чему это: завтра вместе с нами уезжает в первый раз на позицию Петя. И мы оба, в сущности, прощаемся перед боем. Откланявшись, я зашел в купе к Вере Ростиславовне. Я люб­лю ее все больше и больше. У нее такие лучистые глаза, после болезни.

— Дай Бог вам всего доброго... — сказала она, а потом вдруг остановилась. — Дайте я вас перекрещу...

Я припал к ее руке своими губами, и казалось, что пере­до мной моя мать. Я торопился, потому что надо было ста­новиться на дежурство. Как тяжело простоять три часа в холодную морозную ночь. Д. дал мне свою шубу, но все же руки и ноги почти отмерзали, и вспоминалась мать Ее овальный портрет, похожий на старинную миниатюру, я ношу всегда в левом кармане френча.

Звезды блестят на бархатном небе. Захотелось петь о чем-то далеком и ушедшем. Ремень винтовки резал плечо — и боль эта, физическая боль, вместе с болью моего духа выливались тоже в какой-то ритм. И нараспев, иногда по­правляя неудачные фразы, я читал вслух новые стихи, вы­лившиеся этой темной ночью:

Всегда, когда иду в бой, Твой портрет я беру с собой.. На сердце, сжатом комком, Его овал ляжет щитом. Твой сын готов муки несть, Умирая за отчизны честь. Дорогая, во имя любви, Его на подвиг благослови, Пусть твой образ спасет меня Не от пуль и не от огня

287


Если нужно, — сквозь портрет дорогой

Пусть пуля пройдет иглой

Но пусть твой овальный щит

От смятенья дух охранит,

Чтобы смерть восприять с лицом,

Озаренным счастья лучом...

И я шагал мерно с ружьем на плечах, делая паузы на многочисленных цезурах.

На других постах так же мерно ходили другие.

5 февраля. 2 часа ночи. Батайская позиция. Все спят в кабинке орудия, кроме меня. Топится печка, завывает ветер... К вечеру 2 февраля я вновь вступил на борт моей английской леди — виккерсовской пушки. А наутро из штаба корпуса ста­ло известно, что 3-го будет наступление на Ростов.

Полковник К., который только что вернулся из отпуска и теперь вступил в должность комброна, собрал всех офи­церов в нашей кабинке. Нам предстояла тяжелая и ответ­ственная задача. Первая ударная полубатарея с пушками капитана Д. и поручика П. должна идти далеко вперед, почти туда, куда пройдут легкие бронепоезда; наши две пушки поручиков Юрия Л. и С. останавливаются на повороте (месте весьма пристрелянном большевиками) и вступают в бой, поддерживая головную полубатарею. Выступление должно произойти в ночь с 3-го на 4-е.

Необыкновенное чувство торжественной радости охва­тило меня. Весь день ходил я с мыслью о том, что хорошо приехать вовремя. А вечером, несмотря на резкий ветер и мороз, я гулял, делился с ним своими переживаниями. На­кануне смертного боя вырастали наши души. И в первый раз, расставаясь, поцеловались мы, как два брата.

Как трудно писать почти в темноте, без стола, держа на коленях тетрадь, к тому же не карандашом, а углем для рисования, который то и дело отказывается писать. Но я хочу сегодня беседовать с самим собою.

288


Ночное выступление отложено на следующую ночь. День прошел в полном бездействии. Я был в кабинке у капитана Д., и говорили мы о всяких пустяках. А потом пришел к себе и увидел, что наши офицеры, вместе с полковником, органи­зовали блины. Поручик П. приготовил оказавшийся очень вкусным форшмак, капитан 3. на самодельной сковородке пек блины, как заправский повар. Присутствие полковника чрезвычайно стесняет. Я знаю, что он любит «цукать». Мо­ему товарищу по теплушке юнкеру Кузнецову влетело раз от него за то, что, войдя, он приложил руку к козырьку и сказал первым:

— Здравия желаю, господин полковник... Кузнецов получил замечание. А в другой раз тот же Куз­нецов вошел с докладом о числе снарядов на орудии:

— Вы просили, господин полковник, доложить вам...

— Не просил, а приказал...

— Извиняюсь, господин полковник...

— Не извиняюсь, а виноват...

Конечно, я могу наделать тысячу lapsus'os, а подвер­гаться замечаниям, да еще в резкой форме, неприятно. Я ос­тановился у дверей, приложив руку к козырьку. Полковник ел блин, не замечая меня. Простояв секунды две, я опустил руку и подошел ближе к столу, надеясь поймать его взгляд и успеть козырнуть.

— Не хотите ли блина, Владимир Христианович? — спро­сил капитан 3.

— Ради Бога подождите, — сказал я ему на ухо, — я еще не успел приветствовать полковника...

Действительно, блин в руке очень осложнил бы мое по­ложение. Наконец, я улучил минуту и вовремя козырнул. Тот улыбнулся и сказал:

— Доброго здоровья.

— Здравия желаю, господин полковник. Теперь можно было приняться за блины и водку, кото­рую не пил со времени банкета в честь генерала Бриггса.

                                            289


Это был поистине изумительный банкет. Курск был сдан, и очередь шла за Харьковом. Но у нас не думали о сдаче. В большом зале коммерческого клуба, убранном пальмами и цветами, стоял громадный стол в виде буквы П, кувертов на двести. Английский генерал сидел рядом с генералом Май-Маевским и городским головою Салтыковым в самом центре. Было много речей (я говорил от имени партии народной свободы). Было весело, сытно, как в Москве в доброе старое время — так же пьяно. Но сознаюсь, только раз, между рыбой, приготовленной на вине, и ростбифом с соусом из трюфелей, мне показалось, что это пир Валтасара и что кто-то чертит на стене роковые слова. А через три недели все, кто собрались в этом зале, были далеко отсюда, трясясь по темным, холодным теплушкам. В Харьков в это время вступала Красная армия.

Прошли еще сутки. Наступление как будто отложено. Слышно, что взяли Торговую, что в Крыму восстание. Тя­жело быть в это время добровольцем. Тяжело — и почетно.

Сегодня вечером пришел в гости командир бронепоезда «Генерал Самсонов». Ели блины, пили водку — и в душе стра­дали, что наступление не вышло. И вдруг раздались выстрелы с неприятельского броневика. Побежал к телефону. Приказано было открыть огонь. Никогда не забуду этих десяти выпущен­ных снарядов. Это была «офицерская работа», по выражению капитана 3.; наши солдаты спади далеко в вагоне, и из солдат был только один я. Поручик П. наводил орудие, капитан 3. подавал снаряды, поручик Алексей Л., вызывая всеобщий смех, подталкиват его пробойником, я вставлял патрончик и по команде «огонь» дергал за шнурок в каком-то диком азарте. Стало весело, как во время детской шапости. Десять тяжелых снарядов полетело в Ростов. При блеске одного из выстрелов увидел я капитана Д., подошедшего к борту.

— Владимир Николаевич, разрешите стрелять моей пуш­ке. — В его голосе звучала мольба и что-то детское: так про­сят дети, когда боятся, что им откажут.


290


 


— Хорошо, будем стрелять взводом...

И когда рядом с моим выстрелом стал раздаваться вы­стрел капитана Д., чувство буйной радости упоения боем окрасилось радостью от близости друга.

И только что кончилась наша симфония пушек и капи­тан Д., взволнованный, прибежал в нашу кабинку, разда­лось приказание по телефону:

— К пяти часам утра быть готовым к наступлению.

6 февраля. 6 часов утра. Батайская позиция. Вот уже седь­мой час — и не было приказа к наступлению. Капитан 3. говорил по телефону с дивизионным: приказано было гото­виться к пяти утра не потому, что предполагаем мы высту­пать, а потому, что, по агентурным сведениям, сегодня пред­полагается их наступление. В эти жмурки играем мы уже целый месяц.

Как упало опять настроение. А вчера ночью, после стрельбы, душа рвалась в бесконечную высь, и тело, кото­рое так цепляется за жизнь, должно было замолчать в этом сиянии духа. И опять я с капитаном Д. бродил в ночной мгле, в адский мороз и ветер. Но нам было тепло: нас согре­вала дружба. И не говорили мы друг другу, но кричали, кричали — и смеялись, и почти плакали. И были мы оба молоды, как два шестнадцатилетних юноши.

Наконец, приближался этот миг, когда мы должны были поставить нашу жизнь на карту. И этот банк, который мы хотели сорвать, был Ростов. Что бы отдали мы, если бы ворваться в этот наглый город. Ведь, взяв Ростов, мы кла­дем на чашу весов первый груз, который должен потянуть весы к нашей победе... Капитан Д. посмотрел на небо, и казалось мне, что в его глазах блеснуло отражение этих далеких звезд.

— Это не фразы, — почти кричал он, заглушая ледяной ветер.

— Но сейчас, дорогой мой, я умер бы с радостью за нашу дорогую мечту. Я не испугался бы ни пуль, ни бомб, ни шрап-

291


целей — и я сумел бы и людей повести спокойно на смерть, как водил их раньше, в первый месяц Добрармии...

И вдруг он наклонился ко мне и голосом, в котором было столько душевной теплоты, сказал:

— А потом — вера моя падала и вместе с ней моя сила. И должно быть, судьба или Бог — это все равно — послал мне Вас, штатского человека, который влил мне новые силы своей верой и своим огнем.

Ледяной ветер почти срывал мою легкую английскую фуражку (я не люблю наших теплых камилавок, которые при английском костюме выглядят особенно безобразно). Но должно быть, действительно, во мне разгорался огонь.

— Друг мой, — сказал я ему, — поручик Р. убеждал меня, что значение здесь мое гораздо больше, чем быть каким-то номером пушки. Теперь я в это верю. Вот вы пройдете завтра вперед, гордый и сильный, так как и в Вашу программу вош­ла смерть. И если я хоть немного помог Вам в этом, я помог и всему нашему делу, и всякий наш успех я разделяю с Вами...

И вспомнилось мне, как вчера в кабинке произошел раз­говор. Поручик Юрий Л. сказал, что мне можно бы было поступить в наводчики. Поручик П. ответил ему.

— Я думаю все-таки, что надо настоящего наводчика (он назвал фамилию одного из солдат). Он парень смышленый, / и его можно бы подучить. А ведь профессор — это так, для \ удовольствия...

Я ничего не возражал, да и смешно было бы возразить. Что мог я сказать? Что искусство наводчика требует сме­калки и вовсе не требует физической силы? Полагаю, что если солдата, даже очень смышленого, надо еще учить, то меня учить панораме нечего. Что наводчик должен быть хладнокровным в бою? Но ведь они уже видели меня во время боя, и я могу утверждать, что никто никогда не видел моей растерянности.

Значит, отчего? Оттого, что я для многих — маргарино­вый со ч дат; подделка под солдата; должно быть, «барину»

292


просто захотелось проделать все это «для удовольствия». N А если бы догадались посмотреть в мою душу! И открыли  ' бы они за этой оболочкой полуштатского человека душу настоящего солдата. Из всех, кто сейчас окружает меня, только капитан Д. знает это так же, как и я.

— Так вот она, эта ночь, может быть, накануне смер­ти... — сказал я ему. — И это совсем не так, как обычно опи­сывается... А впрочем, вот что: я не знаю, где прекратятся эти записки. Если они прекратятся раньше, чем я бы этого  л хотел, продолжайте эту историю «Москвы» дальше.

— Я обещаю вам, хотя очень этого не хочу. Хотелось бы, чтобы обе наши истории прекратились вместе...

И снова попрощались мы с ним долгим поцелуем.

10 февраля. Батайская позиция. Это было 7 февраля, когда мы получили приказание взять Ростов. Мы вышли V довольно далеко, оставив позади себя наблюдательный пункт, и открыли огонь из всех орудий. Морские орудия, которые стояли где-то рядом, открыли также пальбу по городским батареям. Нам не отвечали. Решительные мину­ты еще не подошли. Казалось, что это обычная стрельба, которую вели мы не раз за этот месяц. Но вот в городе, в районе вокзала, раздалась трескотня пулеметов. Все громче и громче. Это пехота корниловцев ворвалась со стороны станицы Гниловской. Там, в этом городе, который скоро должен быть наш, разгорался бой.

Наш поезд медленно и плавно пошел вперед. По обвод­ному пути мы проехали мимо взорванного моста. Громад­ная железная ферма одним концом держалась за устой быка, другим — беспомощно касалась земли. Внизу, за бугорком, расположились солдаты, направляющиеся на Ростов. Мы проехали дальше и вошли на длинную дамбу, обсаженную ветлами. Справа и слева ширилась необозримая белая рав­нина. А впереди виднелся Ростов, прямо в двух шагах от нас. Простым глазом можно было различить улицы, дома, все детали, которые раньше скрывались под покровом ту-

293


мана Мы остановились. И минуты через три с характер­ным свистом пронеслась первая шрапнель и разорвалась далеко за нами. Потом вторая, третья. Потом тяжелый сна­ряд — один, другой, распространяющий черный дым и це­лый фонтан земли.

Я сошел с боевой площадки. Почти все уже слезли тоже с поезда и ходили по насыпи, в одиночку и группами. Ко мне подошел К. В это время снаряд, просвистев над нашей голо­вой, врезался шагах в восьми в близстоящую ветлу.

— Ну, как Гога, весело?

— Да, весело, — сказал он И не было в нашем голосе ни тени столь естественного страха. Было на самом деле весело. Подошел Д.

— Я с Вами, — сказал я ему. Мы посмотрели друг другу в глаза.

Огонь становился все сильнее. Я вошел в бронирован­ную кабинку, где сидел поручик П. И только успел я войти в нее, как по телефону раздалась команда:

— К бою...

— Откинуть борты, — скомандовал Пирожков.

Я вышел из дверей кабинки. Над головой низко, низко проносились почти ежесекундно неприятельские снаряды. Под этим обстрелом придется сейчас работать на открытой площадке. Когда я выходил из дверей кабинки на площадку, что-то засосало и заныло под сердцем. «Пустяки», — поду­мал я и уже совсем твердо и холодно стал с солдатами опус­кать борты. Что-то пролетело над головой, что-то разорва­лось где-то близко-близко, но я уже перестал замечать эти летящие бомбы. Повернув рукояткой пушку дулом почти на борт, мы стали ощупывать одну из неприятельских батарей. Поручик П. работал на панораме прямой наводкой. После каждого выстрела смотрел он в бинокль. И вдруг, почти в восторге, закричал:

— Попали! Вот они из-за угла домика приводят лоша­дей, увозят пушку с опасного места.

294


Теперь можно было хоть немножко отдохнуть. Полков­ник К., который за болезнью полковника Б. замещал сейчас командира дивизиона, с большим биноклем в руке, вошел на нашу пушку. Я приложил руку к козырьку.

— Здравствуйте, профессор... Ну что, вы теперь довольны?

Почти над нашей головой разорвался бризантный сна­ряд.

Да, я был теперь доволен. Мне не раз приходило в го­лову замечательное, по моему мнению, произведение Ибсе­на «Борьба за престол». В этой изумительной драме выво­дится образ мрачного епископа Николаса. Он ненавидит мир, потому что мир насмеялся над ним. Две страсти когда-то были у епископа: женщины и война. Но, сладострастно желая женщин, Николас не мог получить удовлетворения. Желая страстно быть полководцем, Николас выказывал в бою позорную животную трусость и бежал с поля чести. И боялся я более всего, что мечты мои, в которых хочешь всегда видеть в себе героя, сменятся на деле тем животным страхом, когда лязгают зубы и подгибаются колени. И вот этого не было. Я оставался совершенно спокойным. И толь­ко временами, как признак слабости, возникала одна и та же мысль: «Господи, почему так долго, так много часов под­ряд... нельзя ли скорее...»

И вдруг к общей симфонии разрывающихся снарядов присоединились новые.

Ведь это легкий бронепоезд Возьмем его на прицел... Мы сделали три выстрела. Четвертый снаряд был уже вло­жен — оставалось мне дернуть шнур.

— Огонь'

Я дернул шнур; и с обычным грохотом, после которого иногда раздается какая-то боль где-то далеко в ухе, вылетел снаряд. Но пушка как-то неожиданно вздрогнула всем сво­им телом, как-то конвульсивно подпрыгнула и безжизненно опустилась..

— Сорвалась.

295


Наша пушка выбывала из строя в самый разгар опера­ции.

12 февраля. Степная В пути. Мы продолжали стоять на дамбе. Снаряды были уже для нашей пушки бесполезны. Под убийственным огнем неприятеля стали перегружать их с нашей пушки на соседнюю пушку Д. Пока была работа, весь этот свист и гул разрывающихся снарядов производил мало впечатления. Но вот работа кончилась, и каким-то бесполез­ным и выбитым из строя вернулся я в свою кабинку.

Пушки продолжали громыхать. Одна неприятельская трехорудийная батарея особенно яростно обкладывала нас огнем. Снаряды рвались над самым полотном с какой-то дикой злобой. И опять под сердцем начала зарождаться какая-то тоска. Я почувствовал, что устал. Я вышел из ка­бинки на полотно. Уже стало темнеть; но снаряды — то бомбы, то шрапнели — продолжали рваться, то далеко пере­летая над нами, то ложась у самого полотна. Я вошел в пулеметный вагон и сел около печки. Глаза слипались. Ушел куда-то вдаль продолжающийся бой. По телу разливалась приятная истома. Я заснул.

Проснулся я, когда было уже совсем темно. Я вышел из пулеметного вагона — и сердце заколотилось от прилива ка­кого-то восторга. Мы стояли на середине громадного желез­нодорожного моста через Дон. Громадные скрепы его желез­ной арки, эта ажурная грандиозная ферма казалась на фоне темного неба одновременно и грандиознее, и ажурнее.

Мы — в Ростове. Первая тяжелая задача выполнена. Армия доказала, что она может исполнять приказы вождей. Поезд дернулся и медленно, осторожно, как слепой, ощупы­вающий путь, пошел дальше. Вот этим самым путем ходил я из Гниловской в Ростов, в те дни, когда я еще колебался — как мне отрешиться от прошлого и пойти в армию. Еще сажен сто — и мы приедем Моя нога ступит на ростовскую почву Еще не успели мы доехать, как вошел поручик Алек­сей Л. с небольшим мешком

296


— Взял в брошенных большевистских запасах — бульон «магги»...

Это было весьма кстати. Хлеба не было, мы были все голодны, и от усталости чувствовалось это особенно сильно.

— Позвольте, я сварю их для всей команды.

Я налил полведра воды и бросил туда штук пятнад­цать кубиков «магги». В нашей печке весело трещал огонь. Я поставил на него ведро. Теперь в кабинке я был один: все вышли на вокзал. Я знал, что многие ушли за «военной добычей», и я остался нарочно, чтобы не видеть в этот торжественный для меня час человеческих лиц, искажен-ных алчностью и жадностью. Пусть в эту минуту Добро-вольческая армия не поворачивается ко мне другой сторо-ной медали!

Прошло уже два месяца с тех пор, как я вступил на бронепоезд. И за все это время я только два раза был один без людей. Однажды случилось как-то, что из теплушки ушли все, кроме меня. У меня очень покладистый характер, и я легко переношу тяжесть общежития. Подобно тому как во время боя я могу концентрацией мысли и воли не заме­чать разрывающихся снарядов, я могу в шумной компании двенадцати человек быть один и заниматься собственными мыслями и собственным делом. Но когда я вдруг остался на каких-нибудь пять минут в полном одиночестве, мне стало так легко и так хорошо.

И вот теперь я вновь оказался в одиночестве. Вправо от вокзала, в районе Садовой, раздавалась трескотня пулеме­тов; на печке мирно кипел бульон — и в душе после бури и напряжения царил мягкий покой. Понемногу стали подхо­дить с добычей: тюками сахару, табаку, спичек, кож и про­чего товара. Паш боевой погреб был разгружен еще сегодня днем, после кончины нашей пушки; сейчас он сделался уни­версальным складом Мюр и Мерилиза. Я знаю, что это естественно, что бороться с этим трудно, что иногда военная добыча — это вполне законное дело. Но мне обидно было,

297


что на месте снарядов лежат теперь товары, что лицо воина превращается в лицо купца.

Кабинка уже наполнилась людьми. Стало совсем тесно. Нашли где-то краюху черного хлеба. Я наливал бульон по кружкам и раздавал желающим.

— Нет уж, господин профессор, это пойло заячье, — ска­зал казак Харитонов, сплевывая на пол.

— Разве не вкусно?

В это время вошел полковник К.

— Вы, говорят, профессор, угощаете бульоном, — сказал он. — Дайте мне кружку. Ну как вы себя чувствуете?

Я не успел ему ответить, как вступил в разговор пору­чик П.

— Профессор был совсем молодцом, — сказал он. — Пред­ставьте, работал под нулевой вилкой, как нипочем. Откры­вали борты Пронесся снаряд и разорвался в трех шагах. Я уже думаю — наш профессор без головы. А он ничего — стал стрелять.

— Когда же это было? Я ничего не заметил, — отвечал я. Действительно, я этого не помнил.

— А помните, была рядом с вами ветла, а потом, когда опустили борт, ее уже не было, — сказал поручик П.

— Да, теперь я припоминаю.

И я вспомнил только теперь эту ветлу, которая как под­кошенная упала под откос, и этот снаряд, который со сви­стом где-то пронесся близко-близко над головой. Да, к сча­стью для меня, все это было.

Вечером приказано было вернуться в Батайск; в Росто­ве оставались только легкие поезда. И когда приехали мы на прежнюю позицию, темная прежде станция Батанска блестела электрическим светом. На севере, там, где сиял еще вчера Ростов, был беспросветный мрак. Так Батайск торже-с гвовал победу над Ростовом

На следующий день мы испытали тяжелые минуты Утром стаю известно, что красные вновь взяли вокзал.

298


 


Снова раздалась из города пулеметная и орудийная стрель­ба. Стреляли, кажется, из-за i орода, за Темерником. Потом выстрелы стали стихать, и к вечеру все успокоилось. Ростов и Нахичевань сделались нашими...

Наконец — это бы то 9 февраля — я смог поехать в Ро- V стов Поверх шинели я надел английскую сумку; положил в нее полотенце, мыло, немного сахару и мои записки; первое, что я сделаю, разыщу Г. Идти в только что заня­тый город было небезопасно. Я накинул за плечи англий­скую винтовку и обвязался патронташем. Я сошел с паро­воза с нашим чиновником С и каким-то офицером. Реши­ли идти все вместе, пока не выяснится положение. Мы прошли несколько шагов и повернули на гору, на Темер-ницкую улицу.

Сколько воспоминаний. Ведь сколько раз ходил я по этому въезду в Ростов, который так нервно ожидал красных полчищ. И по этому же спуску я провожал свою невесту и прощался с ней на маленьком мостике на путях; я шел на­право, в бронепоезд, стоявший на вокзале, она — налево, в Гниловскую. Был яркий солнечный день, слегка морозный. И первое, что нам повстречалось, была старушка с корзи­ночкой в руках.

— Бабушка, дайте пирожка, проголодались, — сказал С., обращаясь к старушке.

— Родненькие, дорогие мои, берите, милые, берите, Гос­подь вас благословит. Уж дождалась я светлого праздника, спасибо, Царица Небесная... Кушайте, солдатики, кушайте...

Я никогда в жизни не ел таких вкусных пирожков. Я шел, держа в руке пирожок и уплетая его. В душе моей все сияло. Встречались люди, незнакомые и чужие. И смотрели они такими восторженными глазами, что, казалось, нет такой жертвы, которую жаль было бы принести, — лишь бы испы­тать восторг этих чужих и близких глаз.

— Вот они, идут, спасители наши...

— Родные, как измучились..

299


Боже мой, какое это счастье — войти в освобожденный город и чувствовать, что ты сам принимал участие в его освобождении. Что ты рисковал жизнью как воин, а не как зритель. Что идешь ты теперь запыленный и грязный — и идешь гордо, как раньше никогда не ходил, одетый в чистое белье и лучшие одежды.

— Со счастливым возвращением... Присяжный поверен­ный (он назвал свою фамилию). Это моя жена.

— Как я рада, как я рада.

Я иду дальше, уже теперь один. Я спешу к Г., на Почто­вую улицу. Меня останавливает дама:

— Вы спасли моего мужа. Он сидел в Чрезвычайке. Если бы не вы...

Дама плачет.

— Я так счастлив, вы не представите себе...

Кругом собирается публика. И вдруг раздается вопрос:

— А сколько у вас сил? Прочно ли вы заняли город?

И в вопросе этом чувствуется страх. Я иду дальше по Почтовой улице, нахожу тот дом и ту квартиру, где живет Г. Дверь заперта; я напрасно стучу — никто не открывает Сверху с лестницы сбегает чья-то прислуга.

— К кому вы стучите? Там никто не живет... — говорит она.

— Как никто? Л где же женщина, у которой жили на квартире два молодых человека?

— Ее теперь нет... а впрочем, если хотите узнать ее ад­рес — этажом выше живет ее брат.

Я почти вбегаю к нему на квартиру и объясняю, в чем дело. Тот говорит, что она переехала куда-то па Сенную; адрес ее он сейчас скажет. Один из ее квартирантов 3. уехал на Кубань, когда совершилась эвакуация Ростова; Г. в Рос­тове, и адрес его знает его бывшая хозяйка.

— Она переехала всего два дня тому назад... Ведь в их квартиру попала бомба. Г. сидел в своей комнате с невестой. В соседнюю комнату упал снаряд, разворотил мебель, раз­бил балкон.

300


По времени попадания это мог быть только пятидюймо- i вый снаряд. И очень возможно, что именно я пустил его к Г. i своею рукою. А ведь я так часто думал об этом... Я уже сидел i у них за столом, пил чай и закусывал холодным заливным. ' Мальчик лет десяти, сын хозяйки, смотрел восторженными ' глазами на мою винтовку. Глаза его горели. Он нежно тро­гал ее рукой и повторял:

— Я буду военным. Я буду военным.

Я поблагодарил любезных хозяев, записал адрес и отпра­вился на Сенную. По дороге меня не раз останавливали, не раз благодарили и почти всегда испытующе спрашивали:

— Надолго ли вы пришли?

Что я мог ответить им? Я говорил, что думаю, что Ро­стов мы не только взяли, но и удержим. По слухам, уже Новочеркасск занят нами. Против Ростова был двинут це­лый Добровольческий корпус отборных войск.

— А вдруг «товарищи» вернутся?

Но я так верил в нашу победу, в наше наступление, я так хотел дальнейшего нашего следования на север, что моя вера заражала других. И еще приветливее, еще восторжен­нее провожали они меня глазами.

Хозяйка Г. жила в большой еврейской семье. Было мно­го мужчин, много женщин. В столовой, куда меня привели, стоял большой столовый стол.

— Садитесь, садитесь, — любезно приглашал меня хозя­ин. — Закусите, чем Бог послал, а потом мы вас проводим прямо к Г.

Выпили по рюмке коньяку.

— За ваше здоровье.

Я рассказал им, что делается по ту сторону роковой черты. Что Верховным правителем Юга России является генерал Деникин, что осуществлена федерация казачьих областей, что Мельников является председателем совета Л/ министров, а Тимошенко — председателем Верховного кру­га; что, наконец, генерал Шкуро жив и командует Кубанс-

301


кой армией. Почти все было им ново. Они слушали внима­тельно Наконец, один из присутствующих спрашивает:

— А как обстоит теперь национальный вопрос? И какая-то женщина сразу расшифровала его:

— Будут ли погромы?

Я ответил им, что могу ручаться, что Деникин и высшее командование настроены резко против погромов и, вероятно, каково бы ни было настроение отдельных лиц, погромов не допустят. Я говорил — и в моем голосе, прежде уверенном и сильном, не было уже прежней уверенности и силы Я думал о многом виденном и слышанном, и мне становилось стыдно.

Я встретил Г., под руку с его невестой, недалеко от его квартиры. Еще минута — и мы бы разошлись. Его невеста — моя бывшая ученица по гимназии — узнала меня первой. Тот прямо остолбенел; наконец, обнял меня и поцеловал.

— Я бы вас никогда не узнал, — сказал он. — Вы так по­правились и помолодели. Наконец, у вас такой боевой вид

И когда мы проходили в его квартиру мимо большого трюмо, я с интересом посмотрел на себя. Большого зеркала не видел я уже два месяца. И сейчас, когда я посмотрел на него, я увидел запыленного и грязного боевого солдата, обвешанного сумкой, винтовкой и патронташем. И сквозь пыль и грязь моего лица светились глаза, в которых играл какой-то юношеский блеск.

Первое, что я хотел, поделиться с Г. моими впечатлени­ями. Я начал ему читать свои записки.

— Я завидую вам, — сказал он, когда я кончил. — У меня так смутно и тревожно на душе... Ведь я совсем собрался с Ниной в Харьков; задержало меня только неожиданное взятие Ростова.

Мы перешли в столовую. На хозяйском месте сидел его дядя, любезный седой старичок. Было непривычно есть за белоснежной скатертью, так, как полагается в хорошем бур­жуазном доме. После обеда я простился и пошел с Г. посмот­реть на Садовую.

302


— Зайдем в кафе «Франсуа», — сказал я ему. В этом кафе собирались мы, все харьковские беженцы. Хотелось именно посмотреть, что делается там. Барышня меня сразу узнала. Приветливо кивнула и подошла к столику.

— Два по-варшавски и два по-турецки, — заказал Г Мы сидели с ним за столиком — и опять мне казалось, что это какой-то счастливый сон. Вся Садовая была запру­жена народом. Посередине двигались солдаты и конные разъезды; по тротуарам с обеих сторон шла непрерывная человеческая стена. И взоры почти всех, особенно молодых девиц, улыбались, как будто знакомому. И глаза многих говорили восторженно:

— Герой.

И я стал совсем юношей Я почти плакал от счастья. И вспомнил я, что на Пушкинской живет мой приятель, приват-доцент Е. Это он говорил мне, что иду я спасти «погибшее дело». Там я должен сегодня быть.

Мое прибытие произвело целую сенсацию. Кто-то пус­тил слух, что наш поезд разбит, и он уже считал меня погиб­шим.

— Помните, вы говорили, что дело добровольцев погиб­ло, — сказал я.

— Я ничего не понимаю. Это чудо, — ответил он.

— Да, чудо, но надо верить в чудеса, чтобы они были, — продолжал я, но, вспомнив, что уже седьмой час, а в семь мне надо быть на вокзале, поспешно откланялся.

— Оставайтесь ночевать.

— Нет, уж лучше завтра, я отпрошусь у командира сразу дня на два

И я быстро побежал на вокзал Улицы были совершен­но темны, и на них не было ни души Не встречались даже солдаты. Я шел по этим темным улицам со светлой и ра­достной душой. «Боже, — думал я, — Ты посылаешь все-таки счастье. И для того чтобы пережить один такой день, как сегодня, я готов перетерпеть еще десять ураганных

303


обстрелов, готов быть раненным во время боя. Ты дал мне счастье, Господи, участвовать во взятии Ростова. Ты дал мне счастье положить первый камень для нашего возрож­дения».

13 февраля. В пути. Кушевка. На вокзале пришлось дол­го ждать и стало досадно, что я так торопился. Зал первого класса был совершенно пуст; только маленькая группа на­ших солдат стояла у одной из колонн. Несколько железно­дорожных служащих с каким-то азартом складывали тюки награбленного сахара и ящики со спичками. При ярком свете электрических ламп, при полной пустоте большого зала такой грабеж казался особенно циничным.

Было около 11 часов вечера, когда я с группой наших офицеров протиснулся в вагон отходящей летучки. В вагоне было почти темно; чья-то стеариновая свеча, прикреплен­ная к окну, тускло освещала грязный вагон четвертого клас­са. Старый генерал-корниловец устраивался удобнее в од­ном из отделений, сбрасывая какой-то грязный матрац, лежавший на одной из скамей. Ему помогли вышвырнуть этот матрац; сразу стало свободнее.

— Господа, здесь есть места, садитесь, — сказал генерал.

Я сел как раз против него. Свеча освещала его умное и интересное лицо с подстриженной седой бородкой. В руках у него был костыль. Разговорились. Говорили о денежной валюте, об экономическом нашем крахе, о том, как во Фран­ции исчезли сантимы и остались су. То же произошло и с нашими копейками: их нет, и самая мелкая единица, пожа­луй, — это пять рублей.

— Да, Ваше Превосходительство, только вера в конечное торжество нашего дела способна поддержать наши силы. — сказал я. — И вот первый шаг сделан — Ростов взят.

Генерал как-то странно переглянулся с корниловским офицером, и от этого взгляда захолодело у меня в душе. Я вспомнил, как на вокзале подошел к нам чиновник С. и сказал:

304


— Мне передали из штаба Корниловской дивизии, что\ под Торговой и Тихорецкой обнаружен глубокий обход и ) поэтому Ростов будет сдан.

— Поменьше распространяйте такие панические слухи, — ответил ему резко поручик Алексей Л.

И вот теперь, в этом взгляде генерала, вдруг почудилось мне, что это правда.

— Вы радуетесь занятию Ростова, — продолжал гене­рал. - Но я считаю, что вообще наступать теперь не следу­ет: нам надо уйти.

— Уйти?.. Но куда же, Ваше Превосходительство? На Мальту?.. На Принцевы острова?.. В Сербию?..

— Нет, нам не надо покидать родной почвы. Есть непри­ступная узкая полоска земли - между Сочи и Туапсе. Мы должны щадить нашу драгоценную (я говорю это без вся­кой иронии) жизнь. Туда надо стянуть остатки славной Доб­ровольческой армии - и ждать. Может быть, год, два, три. Дождаться, когда бабы пойдут с вилами... Плод еще не со­зрел; тогда он упадет прямо на нас — и тогда только мы должны выйти. Пока мы дружим с Англией, Черноморский флот в наших руках, - продолжал генерал. - Это будет действительно неприступная наша твердыня. Пусть нас соберется немного, тысяч двенадцать, но отборных войск, готовых на все. Пусть там не будет духа наживы и спекуля­ции, которые создают наши войска. Пусть соберутся там те, в ком жив дух незабвенного Корнилова... Мне хотелось поставить точку над «i».

— Ваше Превосходительство, разве Вы не чувствуете, какое значение для всех имеет взятие Ростова? Это первый шаг к дальнейшим нашим победам. Какой счастливый день я испытал сегодня в городе. Я торопился, но я сегодня же попрошу командира отпустить меня в Ростов дня на два...

— Взятие Ростова — это новые лавры в венок Добро­вольческой армии и большая ошибка, — сказал генерал. -

305


Вы в этом скоро убедитесь. А командир — я в этом уверен — уже не отпустит Вас в Ростов...

Для меня стало почти все ясно. И когда мы останови­лись и я шел по темным путям, чувство ужаса и отчаяния сменило прежнее ликование. Я едва взобрался в свою ка­бинку.

— Владимир Николаевич, это правда? — спросил я ка­питана 3. Капитан сидел с утомленным видом и пил чай.

— Да, если к четырем часам ночи положение не восста­новится, Ростов приказано оставить.

Совсем разбитым, я стал снимать винтовку и патрон­таш. Оставалась одна только надежда на чудо. Но еще Тур­генев сказал, что все молитвы о чуде сводятся к одной: «Гос­поди, сделай так, чтобы дважды два не было четыре». Что отдал я бы за чудо? Я видел перед собою Ростов, эти востор­женные лица, эти тысячи глаз, которые смотрели на меня с надеждой и радостью. Мы обманули их. Завтра проснутся они — и увидят, как мы бросаем их на произвол красных палачей. И если бы в ту минуту сказали мне, что ценой невероятных пыток можно спасти Ростов, я отдал бы себя на мучение, и они были бы для меня высшей радостью.

Я стал раздеваться. А кругом говорили, как делить зах­ваченную добычу. Как такой-то казак уже «загнал» товару на 58 тысяч. Какие цены стоят на сахар и кожи. Тяжелым дурманом свалился на меня сон. И только светлой полоской блестела в душе слабая искорка надежды — надежды на великое чудо.

Настало утро — и стало ясно, что Ростов сдают. В пер­вый раз за все время моей военной службы на меня напало какое-то отчаяние. «Почему не убило меня тогда, 7 февра­ля, — думалось мне, — я умер бы с сознанием, что мы одер­живаем победу».

— Какой Вы сегодня мрачный, — сказал Петя. — Вас, дол­жно быть, загонял поручик П.

У поручика П. — начальника орудия нашей смены — дей­ствительно тяжелый характер. Он контужен в немецкую

306


войну, нервен и раздражителен до крайности. С большин­ством из моих коллег у него выходили недоразумения. Но я подхожу теперь к людям с особым масштабом «Tout comprendre, c'est tout pardonner» Мне хочется теперь имен­но остаться у него, чтобы доказать — главным образом себе, — что человеческая душа прекрасна и если отбросить мелочи, то можно найти ключ к любой душе. Я уверен, что сумею работать с ним.

Милый Петя! Тебе тоже тяжело оставлять Ростов. Но ты так молод, так непосредственно любишь жизнь, что удар этот не раскалывает болью твоей души...

— Как мне тяжело в службе связи... Как я хочу на ору­дие... — говорит Петя, сидя у телефона, и шепчет па ухо: «Дайте мне кусок хлеба, я ничего не ел».

Я отрезаю хлеба и, чтобы не смущать его, потихоньку передаю ему. И так же осторожно наливаю ему чаю... Какое ужасное время, когда почти дети должны воевать!

Ночь. Я выхожу на площадку. Теперь там, на той сторо­не Дона, уже большевики. Ростов и Нахичевань в полной тьме. Только над Ростовом стоит зловещее красное зарево пожара.

14 февраля. 2 часа ночи. Кущевка. В пути. Пока мы вое­вали, наша база уехала двумя станциями дальше — в Шку-ринскую. Это может при современных условиях передвиже­ние стоить двух дней пути. Я уже сбился со счету, сколько суток мы путешествуем. Так хочется поскорее в базу, вы­мыться, переодеться и немного отдохнуть. В кабинке все спят; одному не хватает места. Целую ночь придется мне прове­сти без сна. Дрова все вышли; и несмотря па то, что стала теплая погода, холодная сырость пронизывает меня всего.

Поручик П. проснулся от холода и говорит сквозь сон:

— Ради Бога, накройте меня шинелью, я так зябну. Я набрасываю на него шинель и закрываю его. С каж­дым днем отношения наши делаются лучше.

— Я виноват перед вами, — сказал он мне вчера, — до Ростовского боя я был о вас совсем другого мнения. Я думал,

307


что вы — буржуй и поступили сюда, как многие, которым некуда деваться. Теперь я вижу, что это не так.

Я считаю это признание большой победой. Для боль­шинства я должен казаться или таким драпающим буржу­ем, или Дон Кихотом. Чем больше людей поймут мою пси­хологию, тем больше я буду прав, ломая свою жизнь ради идеи активной борьбы за попираемое право.

Я еду в Москву. Как усложнилось это путешествие. Преж­де билет в sleeping-car, свежая простыня в уютном купе, несколько часов езды, и освещенный электрическим светом перрон Московского вокзала. Теперь несколько месяцев стоянок, путешествие по нудным кубанским станицам взад и вперед, артиллерийский бой, дни без пищи и ночи без сна. И все это входит в то же самое путешествие в Москву. И ес­ли придется ехать куда-нибудь на Мальту — для меня это будет часть путешествия все в ту же златоглавую столицу. Придется ли доехать до цели? Не разорвутся ли рельсы моего тернистого пути? Не свалится ли мой поезд с высокой насыпи, которую я соорудил для него из моей любви и моих страданий? Не встретит ли меня смерть на каком-нибудь полустанке, чтобы сказать, оскаливая зубы:

— Выходите... пересадка...

В твоих руках, Господи, моя судьба. Но я двигаю мой сумасшедший экспресс по одному ориентиру. На скрещении нитей моей панорамы виднеются златоглавые купола Мос­ковского Кремля...

Литургия верных

23 февраля. Екатеринодар. Совершается великое таин­ство жизни и смерти. Почти для всех, кого я встречаю, на­ступают дни ужаса и отчаяния. Кажется, что рушатся пре­жние устои. Кажется, что Антихрист, восседающий в Крем­ле, торжествует победу над поруганным Христом. И готовы

308


люди проклясть самое служение Христу — ибо печать Ан­тихриста видят по всем сущем на земле. Для меня же совер­шается великое таинство. Чей-то голос, подобный раскату грома, произнес роковые слова: «Елицы оглашеннии — изы-дите...» И кончается литургия оглашенных Начинается литургия верных.

Ровно две недели тому назад я был в Ростове. Ходил по
ростовским улицам, видел восторг освобожденного города и
верил в нашу победу. Мы погнали большевиков, которые
бежали в панике, оставляя нам свои орудия, бронепоезда,
свое имущество и свои запасы. И теперь мы шли бы вперед,
в Донецкий бассейн. Но кубанцы, дрогнули, обнажили фронт,
частью разошлись по станицам, частью предались врагу, j
Пришлось оставить Ростов. Пришлось сдать Батайск, кото­
рый, как белый Верден, почти два месяца отражал удары /
большевиков. А затем покатилась красная волна по Кубани.
Едва успевают наши поезда отходить от наступающих вра-,
гов. Наша армия загоняется к Черному морю.                   '

Все наши четыре орудия, вслед за моим, вышли из строя. Осталось одно пятое орудие Виккерса, отнятое у большеви­ков с бронепоезда «Товарищ Ленин». Нам нужно чиниться — и мы летим стрелою в Новороссийск. Но нет уверенности в том, что мы действительно будем чиниться и недели через три пойдем назад, в бой. Почти все говорят, что в Новорос­сийске мы бросим базу, испортим окончательно орудия, а может быть, вместе с ними будем посажены на пароход и транспортированы в Крым. Там составим мы ядро верных нашей идее, и чем больше оглашенных отойдут от нашей литургии, тем чище и полнее будет наше последнее служение.

24 февраля Екатеринодар. Несколько дней тому назад командир заявил всем казакам, что держать он их не будет насильно п желающие могут быть с поезда откомандирова­ны. Почти все казаки заявили об уходе.

— Как ужасно, что бегут они как крысы с тонущего ко­рабля, — сказал капитан Д.

309


Но мне, наоборот, стало радостно так, как бывает во время опасности, когда что-то торжественное спускается с горных вершин. Мы остаемся одни — человек шестьдесят, вместе с офицерами. Не будет этого подразделения на «мы» и «они». И я сказал капитану Д. о начавшейся литургии верных.

На следующий день казаки одумались — ушло только несколько человек. Мы будем и впредь иметь половину команды, которая сомневается, куда ей идти. Что толку в этих сомневающихся? Не пора ли поставить вопрос о чис­том добровольчестве, об ордене духовных рыцарей, куда принимаются только после искуса.

Н. совсем пал духом. Желчно и зло доказывает, что дело наше безнадежно погибло. Смеется над моей верой со зло­радством, каким-то исключительным. Он проклинает тот день, когда вступил добровольцем. И добровольцы, и боль­шевики в его глазах одинаковые грабители. У большевиков даже есть то, чего нет у нас, — организованность. Порядоч­ному человеку нет места среди Добровольческой армии — и он мечтает пойти на комиссию, получить отставку, отрях­нуть прах от ног своих.

— Поступая сюда, я думал, что совершаю великое дело, а теперь — не будет ли это позором, — сказал он. — Вместо идеи Великой России приходится защищать дело авантю­ристов.

И он с радостью очутился бы теперь в Москве, где он мог бы заниматься наукой и в кругу своих единомышленни­ков отводить душу.

Между мною и им легла непроходимая пропасть. Меня возмущает эта интеллигентская расхлябанность, а его — мое упорство, которое в его глазах граничит с глупостью. Через каждые два слова он подчеркивает, что, «рассуждая логич­но», он приходит к этим выводам. Я думаю, что человечес­кая логика не всегда проникает в бездны Божьих путей. В Кущевке один интендантский чиновник (между прочим,

310


офицер) сказал, что на английском обмундировании он переменит форменные пуговицы на штатские: неуместно русскому офицеру носить герб с собаками. А по-моему, осо­бенно уместно. Там есть два девиза. Honny soit qui mal у pense, Dieu est mon droit.

В Екатеринодаре посетил профессора К. Обрадовались, расцеловались. Он так же интересен, сдержан, элегантен и свеж. Только много белых волос засеребрилось на его вис­ках. В маленькой комнатке, куда пришло много беженцев-профессоров, я читал по их просьбе свои записки. Оказа­лось, что присутствовавший Богдан Кистяковскии возился с Кубанской радой, кого-то инструктировал и чуть ли не составлял какие-то законопроекты. То, как я поносил ку­банцев и их Раду, приобрело особую пикантность. Стран­ная судьба Кистяковских: Игорь устраивал самостийную Украину, Богдан устраивает самостийную Кубань. Около К. все в панике. То ли бежать, то ли нет. И больше склоня­ются, чтобы остаться: героизма бегства надолго не хватает. Да и верно:

Бежать. Но куда же?

На время не стоит труда,

А вечно бежать невозможно...

И сейчас же начинают звучать знакомые нотки. Дело добровольцев проиграно. Вчера расстреляно 11 офицеров за грабеж, а сколько не расстреляно? Явился какой-то док­тор, перебежчик от большевиков. Он ужаснулся безобра­зию нашей санитарной части (есть от чего ужаснуться, больные и раненые просто бросаются). Но оказывается, , что дело эвакуации поставлено у большевиков идеально' они заботятся прежде всего о своих раненых. Наконец, большевики изменили прежний режим, а террор стал зна- ' чительно мягче. Прокладывается пока что мостик к совет- t ской России Кто-то запасается удостоверением о принад-' лежности к профессиональному союзу. Что же? Все это трезво и... логично.

311


 


 

Я приобрел недавно кольт — и полюбил его, как самую дорогую вещь. Цианистый калий переходит в углекислый калий и может изменить. Кольт не изменит. Вчера ночью я шел на Черноморский вокзал по темному пустырю. Кольт в моем кармане придает большую уверенность. Теперь он особенно нужен, так как ожидается выступление местных большевиков.

Пришел вечером наш фельдфебель Хацковский в неко­тором подпитии. Люблю людей, которые умеют весело пить, о которых сказал Беранже:

... не то чтоб очень пьян,

Но весел бесконечно.

25 февраля. Я наблюдаю давно за Хацковским и все боль­ше к нему привязываюсь: он не изменит. Он даже в шутку не позволит себе сказать что-либо ироническое по адресу Добрармии (что некоторые себе позволяют). К нашему делу относится он серьезно, и видно, что три Георгиевских креста обязывают его быть верным до конца.

Сегодня, возвращаясь из города поздно вечером, на тем­ном пустыре между городом и вокзалом меня окликнул чей-то незнакомый голос:

— Профессор Д.?

— Да. Но кто вы, не узнаю.

— Поручик К.

С ним я встречался три раза. Первый раз это было в Старобельске. В 1917 году, перед выборами в Учредитель­ное собрание, я поехал туда сражаться за партию народных социалистов. Он выступал оппонентом от партии народной свободы — остроумно, красиво, даже ярко: он был опасный оппонент. Потом мы очутились с ним в одной партии; но вновь пришлось сразиться в Харькове, незадолго до прихо­да большевиков, на партийной кадетской конференции. Он был на крайне правом лагере и говорил такие вещи, кото­рые неприемлемы даже для октябриста. Теперь мы встрети­лись — оба фронтовики — и первый раз заговорили не как


312


 


противники. Правда, он считает, что все погибло. Но он не бежит, он готовится только сам погибать. Это способно меня объединить с людьми любых направлений и любых партий: все эти люди будут участниками литургии верных.

26 февраля. Екатеринодар. Вчера я позволил себе бур­жуазную роскошь. В компании с капитаном Д.-К. и его же­ной мы отправились в ресторан «Привал» пообедать. Суп­руга Гоги — молодая, очень эффектная дама, одетая с боль­шим вкусом. Это молодая пара — сам Гога и она — подходят друг к другу. Такова и должна быть молодость. Пообедали, не стесняясь в деньгах. Кончили шампанским — и в первый раз в жизни я заплатил за обед около 5000 рублей. Запла­тил, и не было жалко. Я люблю легкое опьянение, особенно после шампанского. Нити дружбы становятся как-то креп­че. Жизнь кажется красивее. Люди — лучше. Надежды силь­нее. А потом пошли в симфонический концерт. Слушали Листа и Вагнера. Но должно быть, я уже отвык от музыки. Остается одно непосредственное удовольствие, и пропадает вся прелесть сложного контрапункта, за которым уже не способен уследить.

Кажется, наконец, мы уезжаем из столицы Кубани. На­доел мне Екатеринодар до тошноты. С внешности — это деревня, по существу — это приток людей, мятущихся в страхе и потерявших последние проблески гражданствен­ности. Все эти разговоры нервируют и разлагают наш дух. Помню, какими стойкими мы стояли в Батайске. Какими J железными были наши сердца. А в это время база в Кущев-ке уже нервничала и боролась с паникой. Но все это ничто по сравнению с Екатеринодаром; здесь с паникой никто и \ не борется, а наоборот — ее культивируют. Воображаю, j что делается в нашем Центрострахе — Новороссийске, j Я мечтаю о том, как поставят нам в Новороссийске новые j пушки — и пошлют снова куда-нибудь сражаться. Без это- ,' го мы все обратимся в компанию неврастеников и спеку- / лянтов

313


От профессора А.В.М. получил неожиданно письмо из Новороссийска от 11 февраля. Он пишет, между прочим: «Теперь, после взятия добровольцами Ростова, настроение здесь поднялось. Неизвестно, долго ли мы пробудем в Но­вороссийске, быть может, придется переехать в Екатерино-дар или Ростов». Как тяжело читать это...

Мне хочется в Новороссийск. Может быть, перед смер­тью увидеть вновь наши «общественные круги», моих дру­зей и моих врагов. От них я не жду прилива бодрости. Но сама их слабость может претвориться во мне в новую силу. Сегодня поручик Р. сказал:

— В то время, когда уже прекращались гонения на хри­стиан, многие пошли на уступки и внешне отреклись от христианства. Когда торжество церкви было обеспечено, они покаялись и просили принять их вновь. Но сильные духом и перенесшие все испытания горделиво отвергли их мольбу. Спор был перенесен на собор, который стал на сторону раскаявшихся, после чего гордецы образовали свою общину и положили начало ереси Донатствующих. Опасно, как бы это не произошло с вами: надо смирить свою гордость.

Буду всегда вспоминать его слова, если гордыня моя помутит мою совесть. Когда сегодня я беседовал с поручи­ком Р., он поднял один из тех вопросов, который мучительно переживался мною лет двадцать тому назад.

— Вы не протестант, — сказал он. — Вам нужно перей­ти — и не в православие, но в католичество. Вы католик по духу; у вас в прошлом есть корни в католичестве. В среде образованнейших патеров, дисциплинировавших свой ум и свою волю, было бы вам надлежащее место.

Возможно, что он прав.

Сегодня же встретился я одновременно с поручиком Р. и Н.Н. По-прежнему хулит все, что соприкасается с Добрар-мией — этой «шайкой грабителей». Те одинокие, которые остаются в этой шайке чистыми, — это юродивые. Поручик Р. весь загорелся. В эту минуту что-то от протопопа Авва-

314


кума, от всех тех, которые сжигали себя в срубах, блеснуло в его глазах.

— Вы напрасно так говорите о юродивых. Церковь их благословляет. Это верно. Юродство иногда является от­душниками, без которых человечество задохнулось бы.

Последние дни у нас в теплушке — пьянство до потери человеческого облика. Когда-нибудь лик звериный будет по­бежден сиянием духа.

27 февраля. Екатеринодар. Наша трагедия развивается V неуклонно — последовательно. Сегодня было весь день не­рвное настроение. Все думали, как уехать — а сами продол­жали стоять на 15-м пути, в безнадежном тупике. А когда стало заходить солнце, то обнаружились и первые призна­ки нашего конца. Было приказано сократить наш состав. Стали выбрасывать вагоны. Пока выбрасывались обыкно­венные красные вагоны, казалось это почти обычным; но когда выбросили два наших вагона, выкрашенных в фиоле­тово-серый цвет, с трехцветным угольником и надписью: «На Москву», отозвалось это где-то глубоко в душе, как начало конца... Goetterdaemmerung.

Часов в одиннадцать ночи пришло второе распоряже­ние' мы бросаем в Екатеринодаре целый ряд теплушек, уплотняясь частью по другим теплушкам, частью по бое­вым площадкам. Возможно, что скоро мы будем принужде­ны бросить всю базу, все свои вещи и на боевых площадках отправиться в Новороссийск. На станции Крымская стано­вится боевой наряд в 36 человек: нам надо прорваться сквозь царство «зеленых».

Видно, как разрушается наш поезд. Когда-то чистая наша теплушка, где ярко горел электрический свет, превратилась в грязный вагон; а теперь мы можем лишиться и этого пос­леднего пристанища. Казаки уходят от нас. Приближается час, когда останутся одни обреченные.

28 февраля. Екатерннодар. Сегодня утром меня разбу­дил знакомый голос. Это был солдат с бронепоезда «Орел»,

315


паровоз которого тащит теперь нас дальше, — студент К. Он очень дельный молодой человек; много работал в Харь­ковском обществе грамотности. Я с ним встречался по партийной работе, когда был еще народным социалистом, а

V  потом в редакции «Новой России». Он передал мне номер «Свободной Речи», который А.В. Маклецов просил отдать мне при свидании. Там написана его статья под заглавием «Рыцари духа», в которой говорится о тех праведниках, которые в момент, когда, по общему признанию, армия по­гибает, пошли на ее защиту с оружием в руках. И рассказы­вает дальше, как один профессор-математик, кабинетный ученый, который часы своего досуга уделял журналистике и общественности, заявил однажды своим друзьям, что посту­пает на бронепоезд. А теперь 12 суток находится он под Ростовом — и пишет, что ни минуты не раскаивается в том, что поступил в армию. «Может быть, только кровь этих праведников доведет Россию до национального возрожде­ния», — говорится в статье. Мне было радостно прочесть ее. И сейчас же я подумал, что это гордыня, и пошел исповедо­ваться к поручику Р. Он не осудил меня.

Мне безумно хочется в Новороссийск, хотя бы на один день, чтобы видеть всех тех, с которыми у меня так много общего в прошлом. Но я попадаю в боевой наряд тридцати

v     шести, который остается в Крымской, кажется, для борьбы с «зелеными». База уедет в Новороссийск без меня. Я поп­росил поручика Р. посетить профессора А. В. Маклецова и поговорить с ним о всем, что так близко мне. Должно быть, не суждено мне повидаться с моими друзьями.

Будущее темно и неясно. Мы разлагаемся с каждой ми­нутой. Ясно — поезд, как таковой, погибает. Пусть же Гос­подь сохранит дух жив, чтобы со страхом и трепетом, но без отчаяния и ужаса приступить к началу новой литургии.

V         29 февраля Линейная. В пути. Через час мне идти на дневальство На дворе темно, как в могиле; воет ветер, про­низывает сырость. Мы все никак не можем доехать до Но-

316


вороссийска. Вчера была тревожная ночь. Приготовили пу­леметы, зарядили винтовки. Кругом орудуют «зеленые». А ночью вышла вода в тендере — и всю почти ночь налива­ли ведрами воду в паровоз

Сейчас мы стоим без паровоза на станции Линейная — и сколько будем стоять, одному Богу известно. Наша судьба так же темна, как эта темная ночь. Доедем ли до Новорос­сийска? Не придется ли на пути погибнуть от «зеленых»? А если и проедем, что предстоит нам дальше? Всего вероят­нее, что бронепоезда будут вообще ликвидированы и из нас образуют пехотные части. Только бы не распыляли нас по разным частям и не разлучали бы тех, кто так сроднился друг с другом в дни защиты Батайска и взятия Ростова.

А пока стремлюсь в Новороссийск. Скорее проехать бы, пока не эмигрировали мои друзья. Я, кажется, вычеркнут из списка остающихся в Крымской, и на это у меня есть надеж­да. Опять увидеть А.В. Маклецрва, М.Ю. Берхина, можетЛ

*>                                   __^ „.— — -                                            ^         А^                                               I

быть, Петра Рысса — всех тех, кто собирался в Харькове в } «Белом Слоне».

2 марта. Новороссийск, 12 часов ночи. Приехали. В Крым­ской оставили два орудия. «Товарища Ленина» и мою пяти­дюймовую, которую починили. С надлежащим количеством офицеров и команды эти орудия будут курсировать от Тон- х нельной и далее, сколько будет возможно, в направлении Тимашевки.

По существу, наш тяжелый бронепоезд превращается в легкий и центр тяжести с орудий переходит на пулеметы, которые у нас до сих пор бездействовали. В тылу придется бороться с шайками «зеленых»; на фронте, который не представляет сплошной линии, с красными. Все это созда­ет большую опасность; так погиб целый ряд наших броне­поездов. И я — ввиду отправления в эту экспедицию нашей пушки — должен был бы попасть в первый наряд. Но мне безумно хочется увидеть моих политических друзей еще раз, может быть, в последний раз в своей жизни. Когда,

317


 


незадолго до прихода в Крымскую, я был вызван поручи­ком П. на орудие, где предстояло исправить борты, я не удержался, чтобы не предпринять шаги для некоторой отсрочки.

Должен сознаться, что я испытал сложное чувство Ког­да я пришел на пушку и убедился, что по-прежнему легким поворотом рукояток тело орудия послушно поворачивается куда угодно, загорелась прежняя любовь к моей английской леди. Здесь, на этой площадке и в этой кабинке, все так мило и дорого, все полно воспоминаниями о славной защите Ба-тайска .. Не хотелось расставаться с этой пушкой, с которой вместе пережил столько дорогих дней. Испросить, чтобы мне дали возможность уехать в Новороссийск, было очень трудно. Кроме того, не хотелось, чтобы подумали, что в эту тяжелую минуту я стремлюсь пробраться в тыл Но жела­ние видеть моих друзей, которые каждый день могут уехать за границу, оказалось сильнее.

— Кто остается на орудии, вы или поручик Л.? — спро­сил я поручика П.

— Остается Юрий Осипович, — ответил он, — а я при­еду дня через два, ему на смену.

— В таком случае у меня к вам просьба. Вы знаете, как мне необходимо повидаться с моими друзьями, — сказал я ему. — Нельзя ли не включать меня в смену и приехать на позицию вместе с вами?

— Я ничего против этого не возражаю и доложу поручи­ку Л., — отвечал он.

Таким образом, мне дали возможность приехать в Ново­российск. Завтра, вероятно, я увижусь с ними Если бы только они не успели уехать

По дороге на одной станции за Крымской меня вызвали

из теплушки. Я, к великой моей радости, увидел нашего

стипендиата, Бориса Степановича В., или, как мы обычно

/J  V    звали его, Степаныча. Степаныч мой земляк по Вольску —

исключительно даровитый человек. С юных лет онТТроявпл

318


особенную любовь к природе и ее исследованию. Когда я держал экзамен на магистра и жил в Харькове в бедной квартире на Панасовке, он снимал у меня комнату, и она вся была полна разного зверья. Профессор Сушкин обратил на него внимание и оставил его при университете. Молодой В. имеет уже несколько печатных трудов по зоологии и подает блестящие надежды. В последний момент он вышел из Харь­кова в компании нескольких ассистентов и лаборантов. Теперь все они солдаты и несут тяжелый полевой караул между Абпнской и Тоннельной по охране от «зеленых». От V самого Харькова тащились они пешком, часто неся на себе орудия, и до сих пор им не дали казенного обмундирования. Они обносились до крайности, обтрепались и похожи не на солдат, а на каких-то разбойников на больших дорогах. Когда наш поезд тронулся, Н., который был при нашем свидании, сказал:

— Какое это безобразие .. Конечно, Степаныч жалеет, что ушел из Харькова... — А потом прибавил: — Лучше всего было бы пробраться ему в Тифлис, где его ждет готовое прекрасное место..

Сегодня, наконец, сниму сапоги и разденусь Три ночи приказано было не раздеваться в ожидании налета «зеле­ных» Слава Богу, доехали мы без всяких неприятностей. Завтра увижу А.В. Маклецова, князя П.Д. Долгорукова, У остатки нашего Центрального Комитета, некоторых това­рищей по редакции и, вероятно, многих харьковских бежен­цев. А дня через два, простившись с ними, отправляюсь туда, куда меня призывает мой долг.

3 марта. Новороссийск. Утром я направился в город. Дорога шла по бесконечным железнодорожным путям, мимо целого ряда строений, похожих то на грандиозные пакгау­зы, то на элеваторы. Какой-то живительный морской воз­дух давал исключительную бодрость, и я в компании чело­век пяти моих товарищей по теплушке быстро бежал но направлению к порту.

319


Я волновался. Вот через какой-нибудь час я увижу всех, к кому я так стремился, и прежде всего профессора А. В. Мак-лецова. Харьковская партийная конференция создала тре­щину в наших отношениях; потом она чуть-чуть сгладилась. Теперь от этой трещины не оставалось и помину. Осталось ч олько самое лучшее воспоминание о совместной работе. И я летел вперед, боясь пропустить каждую минуту.

Мы подошли к молу, чтобы сесть в моторную лодку, — и глазам открылся изумительный по красоте вид. С одной стороны поднимались высокие суровые горы, покрытые наверху снегом. Внизу под этими горами раскинулся порт и глубоко врезывалась бухта. Зеленоватые волны моря чуть-чуть колебались от легкого свежего ветерка. На рейде сто­яли иностранные суда, и среди них, в каком-то тумане, ан­глийский красавец — дредноут «Император Индии».

Стало как-то привольно от этого вида на далекое море. После необозримой равнины нудных кубанских степей, пос­ле грязи безнадежных казацких станиц, вид на эти горы как бы остановившегося с разбега Кавказского хребта, на эту даль привольного моря, на эти военные суда, на кипучую жизнь порта вливал какую-то новую бодрость. Вдруг вме­сто русской безнадежности почудилась заграничная кипу­чая жизнь, полная движения, новых возможностей и новых достижений.

Быстро понеслась моторная лодка, и я сошел на берег. Два-три поворота — и я перед домом, где живет профессор Маклецов. Вероятно, он не уехал: он писал мне, что уедет в последний момент.

Я вошел во дворик и подошел к небольшому крылечку. Вниз спускается седой, пожилой полковник.

— Здесь живет профессор Маклецов? Полковник остановился.

— Профессор Маклецов уехал третьего дня на пароходе «Святой Николай» в Салоники...

Меня будто ударило обухом по голове.

320


— Я хорошо знал профессора Маклецова; он отвез пись­мо моей жене, — продолжал полковник. Мы познакомились.

— А не знаете ли, господин полковник, где найти мне князя П.Д. Долгорукова?

— Нет, не знаю. Вероятно, узнаете в английской миссии.

Мне было очень досадно. Ведь я обладал единственным адресом профессора Маклецова; через него я мог связаться со всеми остальными. Где теперь найду я их всех? Я пошел наугад на главную улицу Серебряковскую. Тротуар был полон народа, главным образом военные; моя рука устала козырять. Но в этой густой толпе не было никого, кого я так жадно искал. И вдруг в толпе я увидел одного из видных сотрудников «Новой России» — М.Ю.Б. Я окликнул его. Мы поцеловались.

— Скажите, кто же в Новороссийске? На лице Михаила Юрьевича видно было замешатель­ство.

— Почти все уехали. Если бы вы приехали неделей рань­ше. Теперь прямо не осталось никого...

Оказывается, действительно, почти все уехали. Нет ни М., ни Ю., ни гр. П., ни А. — и из Центрального Комитета остался почти один князь Д., старый князь действительно хочет ухать в последний момент.

— Послушайте, я и забыл: ведь Н.С.К. занимает теперь пост генерал-губернатора, главноначальствуюшего Черно-    V морской области...

Я полетел к дому губернатора. Красивый дворец, немно­го в стиле барокко, выделялся из соседних домов. Я вошел на лестницу, ведущую в стеклянные двери. Как раз в это время отворилась дверь, и Н.С.К. в сопровождении адъю­танта вышел, чтобы сесть в стоящий внизу автомобиль. Я едва узнал Николая Сергеевича, которого привык видеть в свободном пиджаке, часто — как он любил — в белых спортивных брюках. Теперь он величественно спускался по

11 -5428 Раенскии                                           321


лестнице, одетый в серую шинель. На плечах блестели зо­лотые погоны гражданского образца — по классу должнос­ти — тайного советника. Во всей его фигуре видна генераль­ская солидность. Он остановился и подал мне руку.

— Я хотел бы с вами побеседовать, но вы, вероятно, страшно заняты: вы теперь в таких высоких чинах....

— Чин — это дело человеческое, — сказал К. — Сегодня я действительно занят. Лучше всего приходите завтра сюда же, в час дня...

Мы попрощались. Он сел в автомобиль.

После обеда в столовой Союза (обед стоил всего 75 руб.) я зашел к Б., и тут мы выяснили, что в Новороссийске про­живает член Харьковской городской управы, выдающийся / общественный деятель, доктор М. А.Ф. Это человек громад-* ной энергии, большого ума, солидного образования, с высо­ко развитым чувством долга. Я всегда любил М.А. Ф., и, конечно, встретиться теперь с ним показалось мне прямо счастьем. Я направился к нему. Доктор Ф. встретил меня со своей обычной улыбкой. Как будто только вчера виделись мы с ним в городской управе, где, самоотверженно работая с утра до вечера, забрасывая свои личные дела, он старался спасти от краха городское хозяйство. Но теперь уже не было у него прежнего горения и энтузиазма. Уже нотки утомле­ния и усталости звучали в его словах.

— Наше дело безнадежно — сказал он, — но, конечно, раскаиваться нам нечего. Мы делали свое дело и кое-что сделали.

И рассказал он, как виделся с членом первой Думы, Ала-дьиным. «Вандея кончилась, — сказал Аладьин. — Но она была нужна как тормоз революции. Эмигрантских войн у нас быть не может. Собственными внутренними силами мы , / дождемся через год России, а через десять лет великой Рос­сии». Виделся он с Агеевым, теперешним министром. Агеев ездил к «зеленым» на предмет соглашения. Но «зеленые» настроены непримиримо против высшего командного со-

322


става с Деникиным во главе. А Верховный круг уже заклю-   О чил, по существу, с большевиками мир. Англия думает о том   * же и спит и видит, как поприличнее разделаться с Добрар-мией. Все кругом безнадежно; какое-то невероятное, цинич­ное взяточничество, грабеж. Нет никакой организации. А Де­никин сказал недавно:

— Теперь я ближе к Москве, чем в августе прошлого года.

И странно: как будто объективно, действительно все без­надежно. Но словам Деникина я больше верю, чем фактам. И простился я с доктором Ф. с новой надеждой.

7марта. Новороссийск. База. Сегодня ровно месяц со дня боя под Ростовом. Теперь несомненно, что армия наша разбита и здесь мы доживаем последние дни. Вот уже около пяти дней как комброн освободил меня от всяких нарядов с определенным заданием — собирать последние политичес­кие новости. Я бегаю все по Новороссийску, посещаю кого можно, но увы — тех, которые меня интересуют, осталось мало... Кажется, все обстоит безнадежно. Но вот генерал сухой и далеко не экспансивный англичанин, сказал:

— Когда немцы обстреливали Париж, я говорил, что мы ближе к победе, чем когда-либо прежде. То же повторяю я теперь.

Но события развертываются для нас чрезвычайно не­благоприятно. 4-го сдан Екатеринодар и — как говорят —     V просто пропит. Гарнизон будто был вдребезги пьян и оста­вил город без выстрела.

Кругом стоит стон от разговоров; и все разговоры сво­дятся к одному: как попасть на пароход. Люди мечутся, как стадо. Полковники, обер-офицеры прячутся в трюмы, отку­да «защитников» отечества выволакивают насильно. В Де­никина никто не верит, и недавний кумир толпы стал про- • сто «Антон Иванович», над которым можно только под- \ смеиваться.  Гнуснее русской толпы нельзя  ничего 1 представить.

323


Мне было сказано в одном месте, что я могу хоть завтра быть эвакуирован. Конечно, об этом не может быть и речи. Я связан с поездом, связан с офицерами и связан с Деники­ным. Пока он не освободит меня от моих обязательств, я не могу принимать сепаратных шагов для своего спасения. Впрочем, на худой конец, у меня имеется кольт.

Доктор Ф. заметил мое настроение. И мягко и деликат­но коснулся вопроса в том смысле, что ради пользы дела жизнь моя очень нужна и нужно бороться с такими настро­ениями. Но ведь во имя этой «пользы дела» и сохранения жизни делаются у нас почти все темные дела...

Распад нашего поезда продолжается дальше. Дисципли­на упала. В нашей теплушке ведутся эвакуационные разго­воры. На днях эвакуируется кадет Сережа С., но он имеет на это право: у него нет ноги и он кое-как ходит, пользуясь протезом. Покидает нас, кажется, Гога К. Он делает какой-то трюк и едет не то в Сербию, не то в Крым, приписываясь к какому-то автоброневому дивизиону, который завтра или послезавтра отправляется. А кругом карты, пьянство, спе­куляция — и ни малейшего чувства ответственности и воин­ской чести. Кажется, все потеряно, не исключая чести.

Между мною и почти всеми товарищами по теплушке вырастает стена, более прочная, чем основанная на разнице лет и разнице воспитания и образования. Мы идем разны­ми путями. Мое сердце сжалось в комок и закрылось от них. Я одинок, как никогда. Раскаиваюсь ли я, что пошел сюда? Раскаиваюсь ли я в том, что мое «юродство» довело меня на край гибели? Я думаю, что нет. История меня оправдает. И не важно, что она не сохранит моего имени. Подобно Платону, я верю в вечность идей; я верю в правоту нашего дела — а следовательно, в его торжество.

Вчера на Серебряковской встретил моего приятеля, при­сяжного поверенного Д. Он очень интересный человек, круп­ный деятель Харьковского общества грамотности, большой любитель книги и знаток библиотечного дела. Он прекрас-

324


но владеет иностранными языками и немец до мозга костей. Злые люди распространяют про него Бог знает какие вещи; но я всегда ценил его за ум, который давал ему право на несколько презрительное отношение к людям; может быть, за это его и не любили. Когда немцы уходили с Украины, он уехал за границу, попал в Берлин, скрылся с нашего гори­зонта; он говорил даже, что навсегда. И я с некоторым изум­лением увидел его в Новороссийске.

— Я приехал сюда со специальной целью, — сказал он мне по-французски. И, взяв меня под руку, стал мне расска­зывать.

Он приехал в Берлин в то время, когда немцы сжали зубы от боли и думали только об одном — о спасении стра­ны. Был введен налог на капитал с прогрессивными став­ками; на капитал в 3 миллиона марок размер налога опре­делялся в 75%. И никто не протестовал. Все знали, что это так и нужно. Официально немецкая армия не велика; но весь народ вооружен и в любой момент готов к выступле­нию. Страна возрождается; промышленность крепнет. Бер­лин приобрел приблизительно тот же вид, что и до войны. Немецкий голос скоро раздастся в Европе. Англия начина­ет понимать, что без Германии торговля ее тормозится: она начинает отходить от Франции и союзников. Франция на ножах с Италией. А в это время Германия заключает союз с Японией. Мировая конъюнктура меняется — и нам надо использовать положение.

— А какой же ценой?

— Последний раздел Польши. Сегодня я имею разговор с одним генералом. Я на это уполномочен.

Мы простились. В тот же день я был приглашен на за­седание «общества взаимопомощи офицеров». Какой-то ге­нерал делал доклад об эвакуации. Картина получилась от­чаянная. Но генералу Деникину удалось победить упорство , англичан (без их согласия мы не можем воспользоваться ни одним из наших собственных судов). Сорок наших судов ''

325


Г будут снабжены углем и выйдут из Константинополя. Если 1(   8 Новороссийск продержится недели две, то все мы сможем | быть эвакуированы. А потом пошли непонятные для меня дебаты. Толковали о каком-то кружке полковника Арендта, что-то делили, с кем-то спорили, кому-то не доверяли — и началась опять интеллигентская пря, от которой я так ус­тал. Захотелось на фронт.

ч     Сегодня утром мне удалось быть у князя Павла Дмит­
риевича Д. Князь имел совершенно беженский вид, особенно
в грязной, нетопленой и очень сырой комнате, где он живет.
Он сидел на порванном диване, с ручками из красного де­
рева. В углу стоял облезлый жестяной умывальник. На ногах
князя были надеты какие-то калоши, а на голове шелковый
черный колпачок. Но лицо его по-прежнему дышало поро­
дистостью знатного барина.

— Я не надолго задержу вас, князь, — сказал я. — Я смот­рю трезво на вещи; и кажется, что мне уже не придется увидеть моих политических друзей. Я прошу вас, князь, как возглавляющего наш Центральный Комитет, передать мой привет моим товарищам...

— Конечно, — сказал князь, как обычно слегка запинаясь и проглатывая слова. — Я должен в свою очередь передать вам приветствие от Центрального Комитета и засвидетель­ствовать глубокое уважение от лица всех нас. Вы знаете, Маклецов написал о вас статью...

— Потом, князь, вторая моя просьба. Я веду мемуары. ! Первую главу я закончил и просил доктора Ф. перепеча­тать на машинке в двух экземплярах. Если он успеет это сделать до вашего отъезда, захватите один экземпляр с со-\ бой за границу. Мне не хотелось бы, чтобы записки погибли вместе со мною...

Князь обещал. Он уедет в последний момент в Сербию, где организует «Юго-Славянский Банк». На средства этого банка будут устроены книгоиздательство (главным обра­зом русских учебников), газета, учебные заведения. В слу-

326


чае чего я могу разыскать следы моих друзей в Белграде. Теперь я мог задать последний вопрос: каковы же наши перспективы? Князь ничего не мог ответить. Одно он ска­зал:

— Почти несомненно, что войска будут эвакуированы в Крым...

Сегодня вечером я посетил, наконец, Н.С.К. В компании двух своих сотрудников он пил чай. На столе лежала наре­занная колбаса, коробка консервов; стояла бутылка водки. Передо мной был уже не начальник губернии в генеральских погонах, но просто Николай Сергеевич, в обычной своей потертой тужурке. Сели, выпили по рюмочке. Стали закусы­вать.

— Распоряжения меняются у нас каждые два часа, — сказал К. — Но, кажется, можно твердо сказать, что армия транспортируется в Крым. Деникин или настроен бодро, или хочет таким казаться, — продолжал он. — Я не разде­ляю этого оптимизма. Но наш долг — работать.

Стали говорить об общем положении вещей.

— Николай Сергеевич, вы не имеете известий от сына,    */
который был адъютантом у адмирала Колчака?                    "*

Лицо К. изменилось. И каким-то сдавленным голосом он сказал:

— Я ничего не знаю о нем и не люблю, когда меня об этом спрашивают.

— Простите меня, — сказал я, почувствовав всю бестак­тность моего вопроса.

Но К. резко встал и вышел в другую комнату.

— Это всегда с ним так, — сказал один из присутствовав­ших. — Как только вспомнит о Колчаке, расстраивается на целый день.

Но неосторожное слово вернуть было нельзя. Мы про­должали разговор втроем. Молодой человек, должно быть чиновник особых поручений, сидевший против меня, налил мне стакан чаю.

327


— Вы помните, — сказал он, — мы ехали вместе из Харь­кова в поезде-бане Земсоюза... Не думал я тогда, что везу вас на крестный путь...

Я живо вспомнил это кошмарное путешествие. Я попал на этот поезд благодаря управляющему делами Земсоюза С.Н. Киреевскому, старинному другу моей невесты.

— Он умер от воспаления легких в страшных .мучениях в Екатеринодаре...

— А не знаете ли что-нибудь о Замошникове? Он, ка­жется, эвакуировался из Ростова с Земсоюзом...

— Замошников умер от сыпного тифа...

Тяжело было слышать это печальное повествование. За-\ / мошников, сотрудник «Новой России», подписывавший свои фельетоны фамилией Смолянов жил в Ростове в одной ком­нате с Г. Он был семьянин до мозга костей. Он страдал до безумия по своей жене, по детям, оставленным в Харькове. Раз я помню, как в той маленькой ростовской комнатке на Почтовой он пил почти всю ночь коньяк и водку и плакал пьяными слезами по домашнему уюту, по семье, которую любил бесконечно.

— Зачем я ухал, — стонал он сквозь рыдания. — Я не могу быть без них, не могу...

Из соседней комнаты послышались шаги: К. вошел снова. | — Когда образовалось правительство, я думал, что бу­дем работать с Деникиным, как одно целое. Этого нет, — | сказал он. — Он выслушивает меня иногда по целому часу. Но между нами грань. Целый ряд генералов, связанных с ним, должно быть, быховскими воспоминаниями, окружают его тесным кольцом.

Стало уже темно. Мне надо было идти из города на Стандарт по темным путям, между цейхгаузов, складов и элеваторов. Я торопился и откланялся. Я шел теперь по длинной набережной, почти в совершенной тьме; рядом со мной плескалось море. Яркие огни судов отражались в его зыби. Сноп фиолетово-белых лучей прожектора с «Импера-

328


тора Индии» выхватывал то одну, то другую часть темного пространства, вырывая из мрака высокие стропила элева­торов. Вечер был теплый, но морской воздух ободрял и живил.

11 марта. Новороссийск. Бронепоезд ликвидируется. Мы образуем роту, взрываем орудия и отправляемся в Крым. Вся команда делится на несколько частей. Одни — с нашим «барахлом» — отправляются с остатками нашей базы в Крым. С нею вместе, по-видимому, отправляются и те, кото­рые в дни эвакуации для погрузки образуют рабочую ко­манду. Остальные выделяют часть, которая будет нести караульную службу, и, наконец, тех, кто в качестве боевого наряда будут защищаться до последнего конца.

Я попал в боевой наряд и завтра выезжаю в Крымскую. Юрий Осипович Л., начальник моего орудия, выезжает со мной. У него изумительно прекрасные глаза, и весь он та­кой нежный и милый юноша.

— Едва ли наше путешествие кончится благополучно, — сказал он.

— Нам придется, вероятно, отступать уже пешком. Уло­жите ваши вещи и поручите кому-нибудь из остающихся, а сами захватите только смену белья и самое необходимое в походную сумку Пожалуй, едва ли нам придется сесть на пароход... Я это чувствую. Мы приносимся, может быть, в жертву. Но я горд тем, что меня отнесли к числу обреченных и верных до конца.

У нас в теплушке полный развал Началось с того, что кадеты — Петя С , Сережа А. и Коля М. — перечислились в автоброневой дивизион и уже уехали в Крым. Сережа С., как инвалид, транспортируется за границу. Гога К., совсем здоровый молодой человек, получил благодаря связям сви­детельство о болезни и едет тоже за границу, как больной. Это произвело на всех весьма тягостное впечатление. Гога, конечно, сам чувствует себя неловко; но он не принадлежит к людям, для которых принцип долга важнее всего на свете.

329


Обладая громадными средствами, где-нибудь под голубым небом Италии он легко забудет тех, кто, может быть, скоро погибнет в далеком Новороссийске...

14 марта 1920 года. На борту «Waldeck-Pousseau». Ка­жется сказкой, что я на французском корабле. Мне не спит­ся. Проходящий французский матрос сказал, что сейчас 2 часа ночи. Мои часы остановились: вчера не было време­ни их заводить. Ставлю часы и начинаю писать. Все, что произошло за эти дни, так фантастично, что кажется стра­ничкой романа из Жюль Верна. Никогда еще смерть не витала так близко от меня, как вчера. Никогда еще судьба не посылала мне большего испытания для моей воли. Никогда еще не испытывал я такой братской связи с ос­тавшимися верными до конца. Бронепоезд «На Москву» не существует более. Но последние минуты его были дос­тойны и красивы, и сама идея, воплощенная в его назва­нии, продолжает жить.

15марта. На борту «Лазарева». Да, последние минуты бронепоезда были достойны и красивы. 12 марта уже обна­ружилось, что дни наши сочтены. Раздавался спешно цейх­гауз, и в этой раздаче было видно, что поезд бросается; я пошел утром в Новороссийск проститься с доктором Ф. и взять у него мои записки: я был назначен в последнюю боевую смену на позицию. Я предполагал устроить их к Р. , Я чувствовал, что, приехав с этой последней экспедиции, я • уже не застану своей базы на месте, оставить их у Ф. зна-' чило бы оставить их в Совдепии, так как стало ясно, что Новороссийск будет скоро взят.

Город был неузнаваемый. Все магазины были закрыты. Даже уличных продавцов, крикливых мальчиков восточно­го типа, не было ни одного. Я нигде не мог купить ни папи­рос, ни портвейну, которым хотел наполнить мою поход­ную флягу. Улицы были почти пусты, и только патрули ходили взад и вперед, кого-то задерживая, кого-то не про­пуская. Город уже умер.

330


Я пришел в поезд в полном сознании, что уже нашей последней экспедиции больше не будет. Придя домой, я увидел полное безлюдье: не было ни офицеров, ни солдат. Я встретил нашего фельдфебеля Хацковского.

— Где же все? Почему никого не видно?

— Пошли грузить пароход. Нам дают право погрузить­ся, если наша команда погрузит чей-то груз на три тысячи пудов.

— Значит, мы бросаем базу?

—Да-

Неизбежное приближалось. Я пробовал выяснить, от­меняется моя поездка на позицию или нет. И всем, кого я встречал, казалось, что ни о какой боевой смене не может быть и речи. Уже стало смеркаться, когда подъехал грузо­вик и нам приказано было спешно грузить на него наше имущество. Выгрузили цейхгауз, всякое «барахло», муку. Потом приказано было быстро погрузить наши вещи. Совсем стемнело. Я погрузил уже свое имущество и в пос­ледний раз вошел в теплушку, где было прожито столько незабываемых минут. Горела на столе керосиновая лампа, освещая кругом полный беспорядок. Скоро придут сюда торжествующие враги и расположатся на наших койках. Будут злорадствовать над нами; будут поносить то, что нам было так дорого.

Была темная ночь, когда с последним грузовиком, до­верху загруженным разным имуществом, я — в компании моих товарищей — поехал на пристань. Мне не хватило места, и я стоял посредине тюков и людей с ощетинивши­мися винтовками. И вспомнилась не раз виденная карти­на — грузовик, нагруженный товарищами, вооруженными до зубов. Когда-то так «драпали» они из Харькова; лица их были з/юбно-сосредоточенны и одновременно сконфужен-ны, вероятно, такими уезжали теперь мы. И я рад был, что темнота ночи скрывает нас от людей, которые жадно иска­ли кругом вес, что оставляла армия, и которые, может быть,

331


радовались нашему позору. Лик ночи смягчал и наше пора­жение, и их алчность.

По мере приближения к порту дорога все больше загро­мождалась повозками, автомобилями и лошадьми. Движения делались более нервными; окрики людей более грубыми; вид­но было, как мысль — простая и страшная — оставаться во власти большевиков подгоняла всех, и тем сильнее, чем мень­ше оставалось пространства до Черного моря. И на самой пристани, в полной темноте, которую иногда побеждал осле­пительный блеск прожектора, люди нервно бегали, грузили, выгружали и — наиболее счастливые — сами грузились.

В темноте я услыхал резкий характерный голос капита­на К. Капитан К. — одно из интересных лиц на нашем бро­непоезде. Он — из аристократической семьи; его дядя был председателем Государственного совета. Он обладает даром великолепного рассказчика и характером весьма нервным и тяжелым. Я до сих пор, несмотря на известные сложивши­еся отношения, решаюсь не всегда назвать его Аполлоном Александровичем, не убежденный, что он вдруг не изменит своего тона и не скажет:

— Я в чине капитана, и благоволите именовать меня по чину.

Он всегда заведует у нас вопросами передвижения — и я у него мог, конечно, узнать, отменена или нет наша после­дняя экспедиция.

— Наша боевая часть стоит на вокзале и сегодня в пять утра отправляется на фронт прикрывать отступление. Вопрос таким образом выяснился.

— Да, вы в боевой смене, — сказал капитан К. — Вам предстоит, не скрою от вас, тяжелая задача. Отступать придется вам уже, вероятно, с последними Корниловскими частями. Но я вам скажу больше: из источников весьма компетентных я знаю, что Деникин имеет соглашение с иностранными судами, стоящими на рейде, забирать после­дние отходящие части наших войск.

332


Я стал помогать производить погрузку. Казалось, все-таки, что не будут посылать нас почти на убой, видя все, что происходит вокруг. И человеческая слабость брала свое. Хотелось остаться — и со всеми вместе уехать, наконец, из Новороссийска. Вдали блестели огни пароходов, виднелось море и манило к себе, подальше от ужасов войны, от разры­ва бомб, от человеческой крови, которую — как сказала леди Макбет — не могут смыть никакие благовония мира.

Но вдруг раздался голос поручика П.:

— Господин капитан, я пришел за людьми, назначенны­ми в боевую часть. Отпустите тех из них, которые заняты погрузкой.

Я подошел к поручику П.

— Господин поручик, я в вашем распоряжении, — сказал я ему.

И стало мне ясно в этот момент, что судьба посылает мне, может быть, последнее испытание.

— Прощайте, — сказал я, подойдя к поручику Р. и поце­ловавшись с ним, и на душе, вместо обычного в таких слу­чаях подъема и радости, стало тягостно, и что-то внутри заныло.

Мы пошли с поручиком П. на вокзал. Наши две пушки и пулеметная площадка стояли у самого вокзала, ярко осве­щенного электричеством. Поручик Л. исполнял обязаннос­ти комброна нашей части. Он сидел, закутавшись в шинель, в командирской кабинке. Было холодно, и он, видимо, про­дрог. Глаза его, такие выразительные, были утомлены, и в них я прочитал ту же мысль и то же чувство, которое было п во мне: мы шли на верную гибель. Но мы шли, не одушев­ляемы той верой и тем энтузиазмом, которые были когда-то при взятии Ростова. Мы гибли, как рыцари, исполняющие свой долг. Во имя этого долга, безропотно и бесстрашно, приносил свою жертву и он, и темные глаза его были строги и печальны. И печаль этих глаз спаивала меня с ним еще новыми узами.

333


        16 марта. Севастополь. Крымские казармы. В 5 часов мы
двинулись с нашей боевой частью из Новороссийска. Мы
должны были выехать к станции Тоннельная и артилле­
рийским огнем задерживать наступление красных. Дорога
шла по правому железнодорожному пути, а по левому пути,
навстречу нам, шли нескончаемые обозы и воинские части.
Сотни повозок, нагруженных разным имуществом, больны­
ми, ранеными, часто женщинами и детьми, шли сплошной
массой по рельсам, по проселочным дорогам, по всем путям,
какие были только доступны для передвижения. Местами
они задерживали свой ход; иногда вдруг, подчиняясь какой-
то панике, возникшей, может быть, где-то далеко в хвосте,
нервно ускоряли свой бег. И в эти минуты все смешивалось
в кучу, сбивало друг друга; лица искажались ужасом; кон­
ные всадники летели, едва сдерживая коней; пехотинцы
бросали шашки, винтовки и патроны. А вдали виднелись
очертания гор, покрытых лесом. Иногда на полянке красо­
вался то тут, то там красивый беленький домик, говорящий
о мирной жизни культурных людей. А позади, за легким
покровом тумана, виднелось блестящее на солнце море и
суда, стоящие на Новороссийском рейде. Мы шли вперед.

Офицеры стояли на крышах наших площадок. Я тоже забрался на крышу нашей кабинки, откуда этот вид рассти­лался особенно отчетливо. И, смотря на эту толпу, убегаю­щую назад, испытывалось чувство гордости за то, что мы идем, несмотря ни на что, навстречу врагам. К поручику Л. подбежал командир лейб-казачьего полка. Мы останови­лись.

— Обстреляйте, пожалуйста, их артиллерию — она сто­ит за той деревней. Для наших солдат это очень важно, и вы достанете их лучше других...

Мы повернули пушки на борт и стали стрелять по ука­занному направлению. Мы работали по видимой цели. Снаряды наши разрывались удачно; видно было, что мы начинаем их серьезно беспокоить. И конечно, вскоре после-

334


довал с их стороны ответ: началась артиллерийская дуэль. Выпустив снарядов двадцать, мы поехали дальше. Иногда живой поток людей захлестывал и второй путь, так что нам приходилось останавливать поезд. С большим трудом рас­чищали нам путь — медленно и неуклонно двигались мы вперед.

Я встал опять на крышу нашей площадки. Живая лента людских повозок извивалась змеей, которой, казалось, не было ни начала ни конца. И вдруг над нами просвистела первая шрапнель, а вслед за нею тяжелый снаряд врезался сейчас же за последним вагоном нашего поезда в густую толпу людей. Прицел был взят верный.

Мы пошли вперед — и следом за нами, иногда опережая нас, продолжали летать шрапнели и бомбы, и каждый раз люди конвульсивно сжимались, кони неслись вскачь, повоз­ки поворачивались вбок. Мы встретили несколько легких бронепоездов, обогнули цементный завод и вошли на стан­цию Гайдук. Там узнали мы, что связь с Тоннельной порва­на и что дальше идти невозможно. Начальник бронепоез­дов, полковник И., предписывал нам пропустить в Ново­российск все легкие бронепоезда, стоявшие на станции Гайдук, и уйти через час после ухода стоявшего там тяжело­го бронепоезда.

18 марта. Севастополь. Крымские казармы. На станцию полетали неприятельские снаряды; это был почти ураган­ный огонь. Один за другим ушли легкие поезда «Орел» и «Атаман Самсонов», ушел первый тяжелый отдельный бро­непоезд, и мы остались одни под этим убийственным огнем. Мы должны были простоять под этим огнем целый час. Разрывающиеся снаряды засыпали наши площадки оскол­ками и мелким щебнем. Мы продолжали стоять, отстрели­ваясь от неприятельских батарей только одной из пушек на площадке «Товарища Ленина», так как наша пушка не мог­ла быть повернута под достаточным уклоном, расположе­ние наших батарей было слишком невыгодно.

335


Поручик Л. вошел в нашу кабинку. Я лежал на койке и старался задремать. Но каждый выстрел «Ленина» сотря­сал настолько весь поезд, что сделать это мне не удавалось.

— Почитайте мне из ваших записок о взятии Ростова, — сказал Л.

Я вынул тетрадь из кармана шинели и стал читать. Ар­тиллерийский огонь продолжался. Снаряды рвались с рав­ными промежутками один от другого, и к ним мы уже при­выкли. Но вот один рванул с особенной силой, так что все задрожало вокруг. Он попал в угол нашей кабинки, снеся железную обшивку и скобу железной лестницы на крышу. Я прекратил чтение.

— Попади на четверть аршина правее — мы бы все взле­тели на воздух, — сказал кто-то.

— Да, там стоит ящик с динамитом, — сказал поручик Л.

Но мы продолжали стоять до получения нового предпи­сания — идти в Новороссийск, обстреляв по дороге одну из батарей.

19 марта. Севастополь. Казармы. Мы проехали назад, медленным ходом, около версты. Повозки, отдельные части войск продолжали, все ускоряя темп, лететь к Новороссий­ску. Это было не отступление, а бегство. Рядом с нами ока­зался какой-то Корниловский полк. Командир полка быст­ро подбежал к комброну.

— Я приказываю остановиться и пропустить корнилов­цев вперед! — закричал он, подходя к нашему командиру.

И несмотря на указание, что нам предписано идти назад и найти позицию для обстрела батареи, а это место совер­шенно было неподходящее, пришлось подчиниться силе и ждать, пока эта масса не пройдет дальше.

И опять, стоя на неудобном месте, благодаря произволу командира полка, мы подверглись ожесточенному обстрелу, не имея возможности отвечать как следует сами. Снаряд угодил в другую площадку и зажег ящик с зарядами; еще немного — и взорвались бы снаряды, лежащие неподалеку.

336


Корниловцы уже прошли — по соседнему пути двигалась новая масса людей, тесно прижимаясь к нашему поезду. Получилось сведение, что в Гайдуке уже большевистская кавалерия: станция была занята ими.

Надо было тронуться и нам — и наконец найти позицию, чтобы послать врагу прощальный привет. И вдруг произош­ло что-то, что заставило застонать всю эту людскую массу каким-то звериным стоном: по соседнему пути большевики пустили в Новороссийск паровоз без машиниста — брандер Брандер летел, развивая все большую скорость, стремясь под уклон: спасения не было. Люди, повозки пробовали двинуть­ся в сторону, но паровоз, ломая все на своем пути, перерезая лошадей, калеча людей, изламывая повозки, ворвался в эту сплошную людскую массу и прорезал ее как будто бы без всякого сопротивления. Через несколько секунд паровоз был уже далеко; а рядом с нами лежало до полутораста зарезан­ных лошадей, искалеченных людей, изломанных повозок, которые втиснулись частью под наш состав.

— Мерзавцы! — кричал какой-то мужчина, в исступле­нии сжимая кулаки.

Кругом была кровь, ужас и отчаяние. С большим трудом вытащили мы обломки повозок и тела лошадей из-под на­ших площадок и поехали к повороту, откуда мы могли об­стреливать неприятельскую батарею. Мы нагнали опять какую-то Корниловскую часть.

— Куда прешь? — закричал корниловский офицер, раз­махивая револьвером перед носом нашего командира.

— Я покажу тебе, как драпать... Остановиться сейчас же, не то застрелю.

Поручик Л. побледнел от гнева и негодования. Я не слы­шал, что произошло дальше; слышал только его первые слова:

— Вы не смеете так обращаться к офицеру и командиру поезда... — на что корниловец, кажется пьяный, закричал, снабжая свою реплику русскими ругательствами:

337


— Наплевать мне на вашего командира... Солдаты! Под­ложить под поезд шпалы и остановить...

Корниловские солдаты бросились к поезду и подложили под колеса штук шесть шпал. Было ужасно смотреть на эту картину. Это было ярким воплощением той анархии, кото­рая разъела нашу армию. Любой офицер, вооруженный ре­вольвером и имевший команду солдат, смешивал все распо­ряжения и весь план и, оскорбляя другого, расчищал себе путь к бегству.

Прошло довольно много времени... Доблестные корни­ловцы были уже далеко, и мы могли вынуть шпалы и пойти дальше. Мы стали на повороте и начали стрелять. С како­го-то судна пустили по большевикам несколько тяжелых снарядов из дальнобойных орудий. Кругом же не было ни­кого из наших частей: все пути были свободны. Мы остава­лись одни, последние, без связи и без поддержки. В лесу, неподалеку от нас, скапливалась большевистская кавале­рия. Мы открыли по ней стрельбу из пулеметов. Было ясно, что великое отступление к морю кончилось.

По путям шла только подрывная команда с двумя пол­ковниками, взрывавшая последние пути. Мы посадили ко­манду на площадку, а полковников взяли в свою кабинку. По путям шла вся в крови и израненная древняя старушка, бормоча что-то несвязное; мы посадили ее в соседнюю ка­бинку. Ждать больше было нельзя.

— Едем. Медленный ход вперед, — скомандовал пору­чик Л. Уже мы въезжали в город. Скоро должен быть и вокзал, над которым виднелось громадное пламя пожара.

— Ну что же, простимся с пушками, — сказал поручик Л. Мы вытащили стреляющие приспособления и кувадда-ми разбили и согнули все необходимые части.

— Бронепоезда «На Москву» больше нет.

Стали надевать шинели и походные сумки. Я снял ви­севший в углу образ св. Георгия Победоносца и уложил его в сумку: это была последняя реликвия нашего поезда. При-

338


ехали на вокзал. Выстроились, захватив с собой пулеметы. Мы окинули последним взглядом наш дорогой поезд, от которого теперь отлетела душа. Мы пошли вперед, к порту, и у каждого защемило сердце от одной мысли: «Удастся ли нам сесть на пароход?»

20 марта. Севастополь. Казармы. Уже темнело, когда мы подходили к порту. Еще вчера, когда погружалась наша база, казалось, что не может быть большего скопления людей, повозок и лошадей, смешавшихся в один сложный клубок, но то, что было сегодня, превосходило всякие ожидания. Все пространство, какое можно было окинуть взором, представ­ляло из себя сплошную человеческую стену, смешанную в одну кучу с табуном лошадей. Продвигаться в этой густой массе, не потеряв друг друга, было почти невозможно. От­биться от команды в этот момент было равносильно гибели. С громадным напряжением протискиваясь вперед, я старал­ся не потерять из виду поручика Л. Иногда, несмотря на все усилия, толпа затирала меня и скрывала из поля зрения моих товарищей. Становилось жутко.

— Москва! Где Москва? — кричал я.

— Москва здесь! — раздавался в толпе знакомый голос.

Я шел по этому голосу — и опять находил свою команду, которая шла, нагруженная пулеметами. У меня на плечах был мешок со стреляющими приспособлениями от пушек и снятой панорамой. Мешок оттягивал плечо; винтовка зат­рудняла движение в этой толпе — и казалось, что от устало­сти станешь и откажешься идти. Но всякий раз в этот мо­мент воля к жизни подталкивала вперед и давала силы.

Мы протиснулись на пристань «Русского Общества», где — как уверяли — должны грузиться технические части. Поручик Л. ушел вперед за справками и скоро вернулся обратно: нам указали для погрузки вторую пристань, где грузилась Дроздовская дивизия.

Пройти это пространство было еще труднее, так как толпа сжалась тесно у самого моря. И совсем изнемогающие

339


от усталости, мы достигли, наконец, нашей цели. Нас резко остановил караул: дальше пропускать не велено — грузятся одни дроздовцы. Пришлось сесть на каких-то сломанных автомобилях; один поручик Л. пошел дальше к дежурному офицеру для переговоров.

20 марта. Севастополь. Кафе. Странный вид представ­лял в эту минуту Новороссийск. Пожар, который мы заме­тили, подходя к вокзалу, разгорелся в целое море пламени. Начиная от города и кончая Стандартом, бушевало пламя, пожирая богатейшие склады, амбары и цейхгаузы. То сно­пы огня, то отдельные языки вырывались к темному небу — и на золотом фоне бушующего огня черными силуэтами выделялись близлежащие здания и стропила строений. Небо было покрыто тучами; дул холодный морской ветер. И небо это, на противоположной стороне от пожара, нали­лось как бы расплавленной медью и светилось зловещим светом; тучи, как зеркало, отражали этот грандиозный пожар. При этом зловещем свете стало почти светло; и на каждом лице, то утомленном, то искаженном страхом, то сосредоточенно-покойном, лежали блики бушующего по­жара.

А на рейде стояли суда, освещенные электрическими лам­почками. Казалось, что морю, спокойному, как обычно, нет дела до нашей трагедии на суше. И только два прожектора нервно бороздили по небу, по пристаням, делая лица людей как бы остановившимися и застывшими в смертном испуге предчувствия последнего конца: места на земле осталось мало, рядом плескалось море. Мы долго сидели в ожидании прихода поручика Л. Наконец он явился.

— Положение скверное: не отказали, но, судя по всему, не примут...

Погрузка дроздовцев совершалась необычайно медлен­но. Как будто нарочно испытывали долготерпение людей. Целыми часами стояли люди, жаждущее попасть на «Ека-теринодар», стоящий невдалеке громадным черным силуэ-

340


том. И в эти бесконечные часы не было заметно никакого движения за чертой караула.

Становилось жутко. Я вспомнил сегодняшнюю картину боя, тот момент, когда мы, недалеко от Новороссийска, ос­тались одни. Все то пространство, которое недавно было занято отступавшими частями, стало безлюдно; мрачная тишина, прерываемая пулеметным огнем, воцарилась на месте гула и шума бегущих обозов. И в эту минуту казалось, что еще час-другой — и большевики будут в городе, так как никто не заграждает им пути.

Где они? Может быть, уже близко, может быть, уже всту­пают в город. И когда я взглянул на эту толпу, озаренную пожаром и притиснутую к морю, ужас Ходынки показался мне детским лепетом. Что будет, если большевики действи­тельно покажутся на горизонте? Сколько людей будет по­топлено в море, искалечено, смято в какой-то комок мяса и костей. И как бы в ответ на мои мысли в стороне пожара раздалась ружейная пальба: к счастью, это взрывались патроны, попавшие в огненное море.

Мы стали зябнуть. Ветер пронизывал насквозь легкую шинель, и по спине то и дело пробегали струйки дрожи. Сидеть было неудобно; стоять было невозможно от устало­сти; все тело, особенно плечи, ныло от какой-то тупой боли. В толпе произошло движение.

— Дать дорогу! — закричал кто-то.

И вслед за этим гуськом стали идти по направлению от парохода вооруженные люди: часть команды дроздовцев, уже посаженная на пароход, была вызвана на позиции. Они шли, сосредоточенно спокойные, держа винтовки наперевес и с трудом нащупывая себе дорогу в этой толпе. Их молодые лица были строги — и зарево пожара делало их еще более сосредоточенными.

— Поддержим честь юнкеров, — сказал кто-то из них. И хотелось поклониться им до земли. Хотелось радо­ваться за них, что идут они так спокойно на смерть

341


Ждать было дольше нестерпимо и небезопасно; если нас не возьмут здесь, то надо было делать что-то, чтобы взяли в другом месте. Поручики Л. и О. пошли на разведку. Они вернулись довольно скоро.

— Нас возьмут вместе с конно-горной батареей на при­стань «Русского Общества». Идемте туда.

И мы снова пошли назад, изнемогая от усталости. Обе­щание командира батареи придавало нам новые силы. Еще один этап — и мы отдохнем. На пристани «Русского Обще­ства» была обычная картина. Все смешалось — люди, лоша­ди. Парохода не было видно; подходил маленький катер и грузил маленькие партии людей, имевших счастье попасть на него. И хотя беспокоила мысль, что до прихода больше­виков не исчерпается весь этот людской материал, была какая-то надежда, что нас возьмут.

Я повалился на землю, положив голову на кого-то из спящих товарищей. Эти минуты боя, эти минуты тесного единения связывали меня с ними особыми нитями, особыми привязанностями, которых не знают люди, не бывавшие в боях; в этом чувстве людской связи есть великое утешение боя, в этом есть великое вознаграждение за ужасы крови, которая теряет свою цену.

Я стал засыпать. «Как хорошо, — думалось мне, — что я попал в эту последнюю экспедицию. Я присутствовал при последних минутах нашего поезда. И если мы все, которые не покинули поезда, составляем кадры, не изменившись, то те, кто послан был в последний бой, достойны стать воис­тину участниками литургии верных...» И вспомнил я, как в Гайдуке бросил нас наш механик Женя Д. Он жил с нами в одной теплушке; он был неразвитой, неумный, беспринцип­ный юноша. В шутку говорил он, что перейдет к большеви­кам, потому что «служить надо там, где больше платят» Я не удивился, когда узнал, что Д. в суматохе боя бросил свои вещи в кусте и скрылся. Хорошо, что его нет. Он ме­шает чистоте нашей. Скроется темнота ночи. Небо озарится

342


светом нового величия. По этому небу, в лучах солнечного света, войдут к Престолу Божьему погибшие и сохранившие честь. Вот уже небо засияло пламенем, очищающим нас от мирских сует... Вот уже оно пылает в своем величии...

Я открыл глаза и проснулся. Перед моими глазами бу­шевал пожар складов. Чей-то голос закричал, покрывая весь шум толпы:

— Погрузки больше не будет! Все оставшиеся, идите гру­зиться на Восточный мол...

Мы уже совсем изнемогали от усталости, когда пошли на пристань Восточного мола. Больше суток мы были без хлеба. Томила жажда. Кое у кого оставалась вода в поход­ной фляжке; и когда люди уже падали от усталости, два-три глотка воды возвращали упавшие силы.

— Я не могу больше нести стреляющие приспособле­ния, — сказал я.

Поручик Л. взял их у меня и понес сам. Мы шли по набережной рядом с водой. Он пронес их несколько шагов и бросил в море. Мы вышли на дорогу. Было уже светло. Гулко застучали по камням наши сапоги. И в этом мерном стуке солдатских сапог чувствовалась мне новая связь, да­ющая нам силу. «Будем теснее держаться друг друга», — думалось мне. В эту минуту я любил всех этих чужих людей, которые были связаны со мной общей судьбой.

До пристани Восточного мола пришлось идти несколь­ко верст. Мы прошли уже цементный завод и, проталкива­ясь сквозь людскую толпу, дошли до самой пристани. Гро­мадный пароход «Орел», с высокими бортами, стоял неда­леко от нас. С невероятным трудом подвигались мы к сходням, которые, мы надеялись, возьмут нас теперь на борт парохода.

И в эту минуту произошло то, что заставило всех со­дрогнуться. Пароход дал три коротких свистка, сходни опу­стились — и он стал медленно отчаливать. С борта бросил кто-то веревку; какой-то солдат судорожно схватился за

343


нее, и его подтянули на пароход. В толпе пронесся какой-то стон.

— Не может быть... — сказал я вслух.

Но пароход явно отчаливал. Вот уже он, развивая ход, пошел к внешнему рейду «Что делать?» — пронеслось в голове. Перед нами стояла толпа, убитая и растерянная. Мы собрались вместе маленькой кучкой

— Это последний пароход Придется, пожалуй, отсту­пать в горы, — сказал я.

Все промолчали. Вдруг на склоне горы показались всад­ники и раздалась пулеметная стрельба. Значит, они уже там; значит, отступление отрезано. И у всех мелькнула одна и та же мысль: большевики обстреляют это скопление лю­дей. Но тогда все эти тысячи жизней обречены на смерть. И все, без всякого уговору, поспешно стали растекаться с опасного места.

Мы прошли несколько саженей и вошли на Восточный мол: этот мол отгораживал внутренний рейд от открытого моря. С одной стороны возвышалась каменная стена, около сажени вышины; узкий каменный мол без всякого барьера обрывался прямо в море. Далеко-далеко мол заканчивался белым маяком, который возвышался над поверхностью воды.

Теперь уже не могло быть отступления, теперь была единственная надежда, что нас подберет какой-нибудь па­роход. Вместе с нами к молу были прижаты другие части войска — всего человек пятьсот-шестьсот. Все изнервнича­лись, волновались. Не было видно никакой дисциплины. Чувс гвовалось, что при первом пароходе эти люди бросятся друг на друга в надежде на спасение. На молу стояла баржа, но она принимала только солдат какого-то одного гусарско­го полка. Но и это было трудно осуществить, надо было сперва навести порядок.

— Стать в две шеренги, — скомандовал поручик Л., и наша маленькая команда преградила мол от края до края.

344


Теперь вместе с офицерами нас было 12 человек. Часть, вероятно, осталась у большевиков; часть, отчаявшись в па­роходе, вероятно, пошла в горы с отступающими отрядами. Нас было мало, но мы были тесно сплочены и как-то осо­бенно ярко прониклись сознанием воинского долга. И эта двойная ленточка людей, преградивших мол, стала коман­довать толпою дезорганизованных солдат.

Баржа отплыла, и часть людей была взята на русский пароход, мы оставались на молу. В порту еще виднелись пароходы — и у нас была еще надежда на спасение. И дей­ствительно, два французских судна подошли к молу. Мне вспомнился мой разговор с капитаном К.: подтверждались его слова о соглашении взять на иностранные корабли от­ходящие части. Я стал совершенно покоен.

К нашему борту подошел французский миноносец «Enseigne Roux». Надо было только сесть в полном порядке. Сперва порядок соблюдался. Но вдруг все смешалось; обе­зумевшие люди, прорвав нашу цепь, стали бросаться прямо на борт корабля. И чем дальше, тем, захватываемые живот­ной паникой, — все беспорядочнее и беспорядочнее — пры­гали они на пароход. Капитан дал какое-то приказание. Моментально канаты были отданы, и пароход на глазах у нас скрылся в далеком море.

Теперь мы были одни. Перед нами плескалось море, сзади возвышалась стена. Последние пароходы, последние катера и шлюпки уходили из внутреннего рейда. Загнан­ные почти на маяк, у последней черты, стояли мы позабы­тые и отданные в руки врагов.

«Неужели конец?» — промелькнуло в голове. Казалось это невероятным. Казалось, что нельзя умереть в такой солнечный день. И вместе с тем было ясно, что выхода нет.

— Конечно, пароходы придут, — сказал я вслух и в это же время подумал: конечно, мы останемся без помощи

Я посмотрел на лица моих товарищей, они были серьез­ны и сосредоточенны. Но в них не было следов растерянно-

345


сти и страха. И, смотря на них, сравнивая их с многими, случайно оказавшимися с нами на молу, я подумал: «Вот она, начинается последняя литургия... Двенадцать после­дних воинов с «Москвы» достойны участвовать в литургии верных...»

А в это время на внутреннем рейде не осталось ни од­ного судна и только одна лодка плескалась около маяка: жизнь моря остановилась. Это была жуткая тишина перед грозой, она должна скоро разразиться. Двое солдат прыг­нули в лодку.

— Мы доедем до миноносца; мы упросим их вернуться...

Они скрылись из вида. Перед нами было безжизненное море; позади нас каменная стена... Донцы, стоявшие с нами, стали волноваться.

— Нет, тут, братцы, пропадешь... — заговорили они — Идем, братцы, пока не поздно, к горам... Там, может, про­рвемся...

И один за другим они пошли с мола. Кто-то устроил на стене наблюдательный пункт. На пику водрузили флаг и стали махать им' может быть, заметит какой-нибудь пароход.

— Далеко ли лодка от миноносца?

— Далеко, им, должно быть, трудно грести...

С противоположной стороны, в районе Стандарта, раз­далась трескотня пулеметов. Невольно посмотрел я в сто­рону моря. Какой-то унылый вид представляло теперь это море, лишенное жизни. И показалось мне, что на поверхно­сти воды расходятся кружочки, как во время дождя...

«Неужели это пулемет начинает стрелять сюда? » — по­думал я. Но мысль свою я похоронил в себе, не желая вно­сить паники. Но кружки на воде стали ближе. Стало всем ясно, что нас обстреливают пулеметным огнем.

— Что, миноносец заметил нас?

— Он уходит в открытое море...

Это был момент величайшего напряжения нервов, те­перь было ясно, что мы погибли. Вероятно, думалось мне,

346


выкинут белый флаг и станут просить о пощаде. Тогда надо идти под прикрытие маяка и отстреливаться до последнего патрона.

Я ощупал кольт и сжал его рукой, как лучшего друга. Недаром я так хотел иметь револьвер Только благодаря ему я совершенно покоен: через каких-нибудь полчаса, если не убьют, его пуля будет сидеть в моей голове. И вдруг страш­но захотелось жить. Солнце было так ярко, море так чисто; воздух такой свежий и бодрящий. На этом одиноком маяке кончится моя жизнь, и никто не узнает этого. Я просто про­паду — и даже доктор Ф., который живет в какой-нибудь версте от этого места, не узнает об этом никогда.

И быстро, как в каком-нибудь калейдоскопе, промельк­нули дорогие лица Как много нитей связывали и связыва­ют меня с жизнью... Но что же себя утешать: жизнь конча­ется. И на душу сошло что-то торжественное, покойное. «Благодарю Тебя, Боже, что в последнюю минуту ты даешь мне силы... Это не грех покончить с собой в последний мо­мент. Поручик Р. не прав: Ты меня оправдаешь».

— Миноносец идет к нам на всех парах... — закричал наблюдатель.

Поручик Л. вскочил со своего места.

— Слышите?! — закричал он изо всей силы. — Миноно­сец идет сюда. Если вы теперь опять устроите кабак (он употребил сильное русское выражение), нас опять не возьмут, стройтесь все в две шеренги...

Толпа заволновалась. Наскоро все были построены. Ка­залось, что теперь, наконец, эти люди почувствовали значе­ние дисциплины Мы стали спиной к стене, лицом к морю. И наконец, пулеметный огонь захватил нас. Недолет все делается меньше, потом стал перелет — пули свистали над нашими головами, отрывая кусочки камня от стены. Кто-то упал на землю и спрятался за мешком.

Встань   сейчас    же! —    закричал    поручик   Л Он покорно встал.

347


Какой-то солдат громко плакал. Какой-то офицер пла­кал. Кто-то срывал погоны и кокарды.

И в эту минуту с гордостью я посмотрел на наших две­надцать. Мы стояли в две шеренги, грудью вперед, под пу­леметным огнем. Сзади нас была стена. Так расстреливали коммунаров на кладбище «Реге Lachaise» в Париже. Мы нашли в себе силы стоять спокойно не только под обстре­лом: последние остатки «Москвы» стояли гордые, пристав­ленные к стенке для расстрела. Одна дама истерически за­рыдала.

— Миноносец будет сейчас... Он загибает за маяк...

В этот момент «Enseigne Roux» появился из-за маяка и загородил нас своим корпусом. С его борта раздались выс­трелы по большевикам.

— Слушайся команды, иди в порядке!.. — закричал пору­чик Л.

Но только человек десять успело войти как следует. Снова все смешалось; снова повторилась картина недавнего про­шлого.

— Негодяи!.. — закричал кто-то...

Я стоял в строю, не имея права прыгать на пароход. Но уже видно было, что всякий порядок нарушен.

— Прыгай... — закричал один из офицеров.

Судно поспешно стало отчаливать. Между мной и им почти сажень расстояния. Я бросил винтовку на миноносец. Она ударилась о борт и упала в море.

— Погиб... — сказал я.

В эту минуту увидел я, как мой товарищ Валя перегнул­ся через борт и подает мне руку. Я сделал последние усилия и прыгнул, схватившись за его руку. Я был спасен.

Мы сидели теперь на палубе и уже не обращали внима­ния на пулеметный оюнь; на борту корабля умереть было уже не страшно. Должно быть, пулеметный огонь был боль­шой. Французские матросы то и дело кланялись от проле­тающих пуль. Из пушек дали еще пару выстрелов. Люди,

348


оставшиеся на молу, ломали руки и кричали в истерике. «Enseigne Roux» быстро помчался к внешнему рейду. На рейде стоял громадный, шеститрубный бронированный крейсер «Waldeck Rousseau». Мы были взяты на его борт. Вся палуба на «Waldeck Rousseau» была уже занята наши­ми солдатами и офицерами. Я подошел к перилам палубы и посмотрел в последний раз на живописные горы Новорос­сийска.

В городе была слышна пулеметная и артиллерийская стрельба. Море было зеркально покойно. Солнце улыба­лось сквозь тонкую пелену облачков. «Кубанский период» нашего похода кончился. И в последний момент дано мне было счастье приобщиться к литургии верных. Сплотимся же теснее во имя нашей идеи! Найдем в себе силы поднять во имя ее всю тяжесть жизни!


Галлиполи

 

10 декабря 1920 г. Галлиполи. Казармы. Турецкая фелю­га остановилась у пристани. Как игрушечный, выглядел маленький четырехугольный бассейн, закрытый со всех сторон одноэтажными, почти разрушенными зданиями. Только с одной стороны стояли двухэтажные дома турецко­го типа, и шумная толпа народа сновала по этой улице взад и вперед, наполняла кофейни, заходила в лавки с выстав­ленными на показ инжиром и халвою, и уходила куда то за невысокий стройный минарет.

Мы выгрузили наши вещи около какого то амбара. Все ушли осматривать место нашего нового расположения. Я ос­тался на охране нашего имущества. Чуть-чуть накрапывал дождь Было холодно и сыро. Проходили мимо грязные и усталые русские солдаты; сновали негры, комично одетые в форму цветной французской армии; щеголяли греки, турки, оглашая воздух гортанным говором; и с достоинством про­ходили французы, одетые с иголочки, выбритые, в элеган­тных перчатках и начищенных ботинках. И казалось, что никому до нас не было дела

Я стоял со своей винтовкой, иногда шагая взад и вперед по небольшому пространству у стены Сколько раз прихо­дилось это делать' Но никогда не думалось мне, чго придет­ся стоять где-то на греческой земле, на берегу Дарданелл — и родная наша земля, и родное море — будут для меня за­крыты.

350


                — Инжир, инжир... — кричал какой то продавец.

                Хотелось есть. Инжир, какое то восточное пирожное —

       казались такими вкусными. Но у меня было только двести

       тысяч рублей и ни одного пиастра: я не мог купить даже

        коробки спичек.

Только когда стало совсем темно, пришла смена и меня повели по узким кривым улицам. Мостовая шла буграми и ноги часто попадали в какие-то ямы. Повернули за какое то разрушенное строение и подошли к развалинам мечети. За небольшой каменной оградой горел костер и кипел чайник. Недалеко была раскинута палатка, одной стороною опира­ющаяся в могилу какого-то мусульманина. И наши офице­ры и солдаты сновали в маленьком пространстве ограды, устраиваясь уютней на новом месте.

— Скорее, скорее, — сказал Юрий Лопатто, наливая мне полный котелок супа. — А потом согреетесь чаем...

Стало сразу тепло, и не телу только. Тепло стало душе. Здесь на чужбине и в изгнании — я находился в своей род­ной семье. Стали укладываться спать Солдаты расположи­лись около палатки под открытым небом. Не раздеваясь, во френче, я лег около могилы мусульманина, накрывшись буркой прямо с головой и стал засыпать..

11 декабря. К вечеру следующего дня, «загнав» какие вещи, мы отправились в баню.

В небольшой комнате с куполом наверху было несколь­ко кранов, из которых текла теплая вода в мраморный бас­сейн Было тепло. Было приятно отмыть от своего тела пароходную грязь И еще страшнее казалось идти после этой бани под открытое небо в сырой осенний вечер Стало уже совсем темно. Низкие тучи гнало по небу. Все было полно осенней сыростью.

Все эти дни бегаю по городу в поисках нескольких ком­нат для командира дивизиона и канцелярии Все безуспеш-

351


но. Долго блуждали по улицам. Наконец вошли в один дву­хэтажный домик в узком переулке.

Дверь отворил высокий черный мужчина в одежде гре­ческого дьякона.

— Est-ce que Vous parlez francais?

Oui, Monsieur.

Мы попали, оказывается, в дом греческого митрополита Константина. Долго говорили с дьяконом о комнате; нако­нец, попросили доложить митрополиту.

Мы вошли в небольшую комнату. За письменным столом сидел митрополит; вокруг стояло несколько священников. Митрополит привстал и мято улыбнулся на приветствие.

Я изложил ему нашу просьбу; не зная, как титуловать его, я называл его просто — «топ реге».

Митрополит встал и, с большим трудом подыскивая французские слова, перемешивая их с греческими, стал го­ворить. Говорил он о том, что почти все дома разрушены; что греческие семьи терпят большие лишения; но он, пони­мая наше положение, сделает все возможное, чтобы найти комнату у своих прихожан. К трем часам дня он просил зайти за ответом.

Au revoir, mon fils, — сказал он на прощание. И взял меня, как берут детей, за подбородок.

Только сейчас заметил я, что давно не брился. Хотелось поцеловать его руку; но я не знал, как это сделать. Мы поклонились и вышли от митрополита.

Дьякон нас провожал.

— В воскресенье митрополит служит обедню... Милости просим.

Я, конечно, обещал быть.

Я никогда не испытывал такой необходимости быть в православной церкви, как здесь в Галлиполи; с тех пор каж­дое воскресение я бываю на службе.

Иногда служит русский священник и поет русский хор. И когда на ектеньи возглашается моление за «православное

352


воинство наше», за «Великого Господина нашего Тихона», за «Правителя нашего Петра» и за «богохранимую Держа­ву Российскую», — охватывает неизъяснимое чувство уми­ления. Сжимает сердце какая-то светлая тоска; делается не­много жалко себя; хочется, чтобы кто-то пожалел и прилас­кал. И становится ясно, что это может сделать только Он, Всезнающий и Всесильный.

Он знает мою душу Он знает ее высоты и темные глу­бины. Перед ним, с обнаженной душою, стою я в Его храме и говорю, как ребенок:

— Рассуди... Выяви правду.. Возьми, как жертву, если она нужна... Только не отвергай ..

В кофейне. Вот уже скоро три недели моей казарменной жизни Несу дневальство, хожу на работу.

Нас замучили работами. То требуется экстренный на­ряд — принести провизию; то требуются люди разгружать прибывшие пароходы; то требуют на работы по приведе­нию города в санитарный вид. И будят, — часто ночью, нарушая и без того краткий сон

Где-то, в штабах, распоряжающихся нами, стоит неверо­ятная бестолковщина. Берут людей, подымая их, когда еще темнота, не дают утром напиться чаю, и гонят на работы. Люди ходят и стоят часами перед домом какого-нибудь уп­равления, а потом оказывается, что людей тревожили на­прасно.

Несколько раз приходилось таскать тяжелые мешки с хлебом и консервами С непривычки болела спина и ныли руки; казалось — вот-вот бросишь и заявишь, что работа не под силу. Но хочется все взвалить на себя, все перетерпеть во имя нашего будущего.

И все это не страшно' страшна неизвестность. До сих пор мы не знаем, кто мы? До сих пор ничего не знаем, что делается в мире. А кругом — слухи, слухи...

                                                                                        353


Ждут Врангеля. Он должен приехать; он должен все выяснить. Говорили даже, что приедет сегодня. Но он не едет и горизонт не проясняется. Мрак неизвестности угне­тает даже сильных духом и ломает тех, кто не может бороть­ся с судьбой.

13 декабря. Казармы. Положение наше все не выясня­ется.

Французы нас кормят; жалованья не платят. Приходит­ся «загонять» последние вещи.

Слухи самые разнообразные. Говорят, что союзники не пускают Врангеля объехать свои войска и одновременно говорят, что мы наконец признаны и будем отправлены пока в Алжир, где нас обмундируют и дадут вооружение.

14 декабря. Лагерь у Галлиполи. Вчера после обеда по­лучилось приказание:

— 2-я полубатарея отправляется в лагерь.

Весь обвешанный мешками, я выстроился со своими то­варищами — и мы пошли за шесть верст в галлиполийский лагерь.

Было холодно. Свинцовые тучи покрывали небо. В про­ливе было бурно. Вода его, то изумрудно зеленая, то цвета темного индиго, была испещрена красными пятнами — и море казалось поистине мраморным. Мы шли по самому побережью, и волны почти лизали наши сапоги.

Плечо давило. Трудно было «дышать. И только духов­ное напряжение придавало силы.

Перед подъемом сделали небольшой привал. Я подошел к солдату — я его помнил хорошо. Прекрасный математик, с блестящими глазами, в чистой студенческой тужурке, — теперь стоял он с землистым лицом в серой английской шинели с погонами бомбардира и георгиевской петличкой, стоял, весь согнувшийся под тяжестью только что сброшен­ной ноши.

— Устали, Марцслли?

— Нет, не особенно...

354


— Ну, что же, — сказал я ему, — поработаем во славу нашего университета. Вы только подумайте: вернуться с честшо в наш университет, в старый зал заседаний совета с золочеными зеркалами... Раздалась команда идти дальше.

Мы перевалили за последний перевал. Открылась до­лина с целым городком зеленых палаток. Сгущались сумер­ки. Иногда накрапывал дождь. Дул неприятный норд-ост. Болотистая почва хлюпала под ногами.

Места нам не было. Палатка была еще не готова, и нас разместили по различным частям.

Шестеро из нас устроились в большой палатке, где были одни офицеры. Было уже совсем темно, когда мы вошли в нее и зажгли свою лампу. Было сыро, холодно. Пар изо рта подымался клубом. Под ногами, так же, как и на дворе, хлюпали сапоги в глинистой почве.

Часть людей заканчивала работу, посередине палатки вырывали ровик, чтобы образовать по краям земляные нары. Тяжело работали киркой; согнувшись под тяжестью земли, переносили ее на брезентовых носилках.

— Декабристы за работой — сказал кто то. За темнотою работа кончилась. Улеглись прямо на сы­рой земле.

— Все равно, издохнешь тут от голода и сырости. Запо­ем, что ли, чтобы издыхать было веселее!

И запела палатка, изнемогающая от сырости, тяжелой работы, от голода, от неизвестности, которая тяжелее всего.

Нам удалось согреться чаем. Откуда взяли воды — неиз­вестно; только она имела совсем шоколадный цвет.

Расстелили наши постели. Тесно, бок о бок с соседом, легли мы на сырой земле палатки. Было неудобно. Вслед­ствие ската ноги оказались слишком высоко. Вспомнились казармы; теперь они казались дворцом — там было сухо.

И сваливался на меня тяжелый сон. Виделся мне какой-то зал и золотые зеркала, которые стоят в нашем универси­тете и свечи, свечи без конца...

355


15 декабря. Какое сегодня было дивное утро! На севере плыли тяжелые свинцовые облака, частью окрашенные в малиновый тон. Остальное небо было чисто, и солнце взош­ло уже за ближайшим холмом. Горы окрасились фиолето­вой дымкой. И долина, где расположился наш лагерь, рас­кинулась, как нарисованная на полотне. Подул мягкий ве­терок, и дышалось так легко.

Меня послали вместе с шестью солдатами и поручиком набрать лозы для заплетания плетня. Мы пошли по долине вдоль речки по направлению к Дарданелльскому проливу.

— Я читал сегодня «Presse du Soir»,— сказал К. усиленно приглашают в Аргентину... Я бы поехал с удовольствием.

— А Россия?

— Вы думаете еще вернуться? — сказал он с горечью. — А я вполне уверен, что простился с нею навсегда.

Я вспомнил, как однажды, на погрузке хлеба, он только что свалил с плеч многопудовый мешок.

— А знаете, ведь мы этими мешками закладываем фун­дамент будущей России. — сказал я ему.

— Что вы! — возразил он тогда. — Разве вы не видите. Ведь это — лавочка...

Как странно: одно и то же воспринималось им, как «ла­вочка», а мне казалось высшим героизмом и очищением...

И где же истина?

* * *

19 декабря. Вчера я пошел в город. Зашел к Вороновым. Они снимают комнату у пожилого турка. Он говорил только по-турецки; но как-то разговаривали и были приятелями.

Турок по своему защищал интересы капитана. В его отсутствие не пускал никого к его жене.

— Капитан дома — иди мадам, говорил он. — Капитан нет дома — солдат, капитан, полковник — не иди мадам.

Когда я вошел, у Вороновых был в гостях хозяин-турок. Сидели все по-восточному, на корточках. На мангале хозяй­ка пекла оладьи.

356


— Вы знаете, сегодня в два часа приезжает генерал Вран­гель?

Я простился и пошел на пристань.

Около пристани, в районе игрушечной искусственной бухты было оживление. Все было оцеплено и никого не пус­кали. На самой пристани в две шеренги выстроились не­гры, составляющие почетный караул. У самого входа вид­нелась группа русских и французских военных, среди кото­рых я различил генералов Кутепова и Витковского.

Что значит этот почетный караул французских войск. Наше признание? Даже сердце запрыгало от радости. И я пошел возбужденный снова к Вороновым.

Воронова не было, он куда-то ушел. Поговорили о том, о другом. Вдруг вбежал капитан с возбужденными блестя­щими глазами. Я был на параде,— почти закричал он. — Видел Врангеля. Он заявил, что четыре дня тому назад мы признаны, как армия.

Я чуть не бросился целовать его. Сваливалась с души какая-то тяжесть. И захотелось поскорее убежать в лагерь, чтобы первому передать эту радостную весть.

24 декабря. Недавно я был в городе. Глядел на выстав­ленный хлеб, восточные пироги, халву и инжир, — и по­встречал моего школьного товарища Бориса. Он мало из­менился (я его не видел 19 лет); и в потрепанной шинели с погонами подпоручика я узнал знакомое лицо.

— Вот где пришлось увидеться, — сказал он радостно. — Знаешь, Володька, когда я узнал, что ты профессорствуешь, я ничуть не удивился. Но когда узнал, что ты — солдат и еще в Галлиполи, — прямо не хотелось верить...

И стали рассказывать друг другу. Рассказывать о том, что претерпел каждый.

— Выбраться, выбраться скорее отсюда! Надоело... На­доела эта игра в солдатики. Не дают ничею жрать, а гово­рят о «поднятии достоинства офицера»,— сказал он с горе­чью И, наконец, чем я виноват, что питаю теперь вшей?

357


 


Я никогда не делал революции. Я определенно стремился к личному счастью...

— Ничего не поделаешь, Борис. Все это — общественное бедствие...

— Вот этого-то я и не понимаю, — сказал он. Мы проходили по берегу пролива.

— Смотри, как красиво это море... Что бы я отдал, чтобы иметь акварель...

Я вспомнил, что в училище он был лучшим учеником по рисованию и кончил институт гражданских инженеров.

— Тебя раздражает, что нет акварели... Я уже три года не занимаюсь математикой. Я понимаю эту тоску. Но терплю ее во имя нашего возрождения...

И вдруг вспомнилось, как после парада по случаю при­езда Врангеля кто-то сказал про него:

— Хорошо ему... Мы во вшах, а он в новой чистенькой шинели;

— Много хамства у нас, Боря. Но не там, где ты его видишь. Хамство в том, что у нас все стараются нивелиро­вать по бедности, ничтожеству и убожеству. Хамство в том, что увидя кого-нибудь в лучших условиях, у нас первое движение души — это злоба и зависть... Что даже он, Вран­гель, не избежал общей участи...

— Имею же я право возмущаться, если какие-нибудь ге­нералы играют в солдатики, чтобы сохранить выпадаю­щую из рук власть?..

— Ты говоришь это о Врангеле?

— Нет, — сказал он смущенно.

— Я ни минуты не сомневаюсь в Главкоме, — отвечал я.— Для меня это символ нашего единения. Я отношусь к нему так же как... к царю, сказал я неожиданно для самого себя.

— Тогда это другое дело, — произнес Борис.

И мы стали говорить об архитектурных стилях, о разва­линах Галлиполи, о старых мечетях, о кусках мрамора вкрапленных в полуразрушенныя стены...


358


 


(Бесконечные слухи Переход от надежды к отчаянию и от отчаяния к надежде. Постепенно, день за днем прорыва­ются наружу какие-то новые ощущения и все больше и боль­ше людей находят в себе силы противопоставить что бод­рое прежнему настроению упадка и разложения. Говорят о параде, которым думает Кутепов удивить иностранцев. И вместо прежней иронии к «игре в солдатики» проявляет­ся к предстоящему параду живой и неподдельный интерес.)

26-го Января 1921 года. Вчера, в день Святой Татьяны, был парад.

К этому параду готовились давно. Предполагалось уст­роить его на Крещенье. Но открылись хляби небесные, рас­пустилась галлиполийская глина и ни о каком параде нельзя было и думать. Пришлось подождать.

Для всех было ясно, что прежде всего должна была быть политическая демонстрация. Надо было показать, что мы— Армия. И все —от командира Корпуса до последнего солда­та прониклись сознанием важности этой демонстрации.

Я не был назначен на парад и пошел посмотреть на него в качестве зрителя. Войска еще только собирались. Еще стояли «вольно», но уже было видно с одного взгляда на эти войска, что парад пройдет блестяще. Выделялись знамена, то старые, еще императорских времен, то новые, с георгиев­скими и николаевскими лентами. — Смирно, на караул!

При звуках оркестра проследовали знамена в палатку, где совершалось богослужение. Вот оно кончилось.

Вынесли из палатки греческий митрополичий крест. Несколько икон. Что-то еще, относящееся к священной утвари. Яркие ризы, белые, зеленые, красные. И один, в полном торжественном облачении, греческий митрополит Константин.

359


Я узнал его лицо, с добрыми, умными и проникающи­ми в душу глазами. Сияя блестящими вышивками своего облачения, с обсыпанной каменьями митрой, он благослов­лял небольшим хрустальным крестом. Его красную ман­тию поддерживало духовенство, и темным пятном выде­лялся митрополичий дьякон, в черном монашеском обла­чении.

За духовенством несли знамена, а вслед за ними шел генерал Кутепов, в сопровождении французских офицеров, греческого губернатора, двух каких-то турок одного в крас­ной феске, другого в белой чалме.

Заиграли «Коль славен». Взяли под козырек.

Торжественно — медленно шли знамена. Грудь сжима­лась от радостного волнения. С замиранием сердца ждали парада.

Вот Командир Корпуса уже обошел фронт и поздоро­вался с частями. В сопровождении свиты, окруженный по­четными гостями, он стоит у пригорка. Раздалась коман­да—к церемониальному маршу.

Стройно, колоннами, проходили части перед Кутеповым. Целый лес винтовок прошел перед ним. Красиво и ловко салютовали офицеры. Гордо развевались знамена. Выделя­лись боевые николаевские трубы. И всем стало ясно, что беженцев нет. Есть Армия. Есть Россия.

Публика расходилась с парада. Кучка почетных гостей стояла, окруженная праздными зрителями.

Я прошел мимо. И невольно выше подымалась голова, когда проходил мимо иностранных гостей. И к залось, что в глазах их было видно смущение.

2 февраля. Лагерь. Неделю я не прикасался к своим за­пискам. За эту неделю я стал офицером.

Сперва делу о производстве как-то не везло. Выясни­лось, что производство в офицеры за боевые заслуги (а его проводили именно так, в воздаяние памятного боя у Ново­российска) зависит от Кутепова. Считалось, что генерал

360


Кутепов очень скуп на такие производства, и дело стало сомнительным.

Бумаги стали восходить по инстанциям. Командир бри­гады согласился с представлением. Инспектор же артилле­рии, генерал Репьев, дал отзыв:

— Описанные подвиги награждаются не офицерским званием, но георгиевским крестом.

После его отзыва дело пошло к Кутепову. Стало ясно, что я получу георгиевский крест.

Однажды вечером, забежал ко мне дроздовец, мой слу­шатель по математике, поручик Орлов.

— Наши справлялись в штабе корпуса,—сказал пору­чик. — Вы произведены Приказ уже подписан...

Странное были чувство. Казалось бы, не все ли равно? Казалось, что ниже достоинства думать о наградах. А дума­лось. Думалось и создавалось беспокойство.

Я пошел в город, просить капитана Воронова справить­ся в штабе и в ожидании его прихода сидел у его жены в их маленькой комнате. Было несколько офицеров. Поручик Очеретный разливал чай. Вдруг отворилась дверь и вошел сам хозяин Лицо его радостно улыбалось.

— Поздравляю, поручик, — сказал он, пожимая мне руку. — Дроздовцы правы. Двадцать шестого января Куте­пов подписал приказ... Номер тридцать четвертый...

Какое это было странное чувство! Мне казалось, что я слишком солиден для того, чтобы непосредственно радо­ваться моему производству. И вот, оказалось, что я обрадо­вался. Обрадовался как молодой юнкер. Глупо обрадовался. Я чувствовал, что наивная улыбка не сходила с моего лица. Я подтрунивал над собой, шутил и думал этим подтрунива­нием и шутками привести себя в равновесие. Но я оставался по-прежнему наивным п глупым И вдруг стало необходи­мым чем-то ознаменовать этот вечер.

— Миныч, пойдемте, купим водки, — сказал я Очерет-ному.

361


Капитан Воронов засмеялся.

— Смотрите-ка, как корнет разошелся, — сказал он. Захотел водки...

— А что же, — сказал я. — Разве я не молодой подпоручик.

Я пошел с Очеретным в город. Было уже темно и почти все магазины были закрыты. Но все же купили (слава Богу, только что получил деньги) бутылку спирта, сардин, селед­ку и связку инжира.

— Вот теперь будет лучше, — сказал я. И мы стали ужинать.

Был уже десятый час вечера, когда мы вспомнили, что пора дать хозяевам покой. Я решил уже не идти в лагерь, но ночевать у Очеретного, который жил в том же доме, этажом ниже.

Комната у Очеретного была типичной турецкой комна­той, без мебели. Около окон было нечто вроде софы, на которой он приготовил постель. Я разделся и лег.

— Ну, выпьем еще, — сказал Очеретный.

— Хорошо. Только предложу самые дорогие тосты.

— А какие?

— Вот первый: за Врангеля!

Поручик Очеретный налил небольшую чашку.

— За Врангеля!

— А вот второй. Это моя мечта, которую я не оставляю. Мечта, которая жила в названии нашего бронепоезда: «На Москву».

— На Москву!

— А вот третий. Тот, который дает смысл всей нашей жизни. За Россию!

— За Россию!

Приятная теплота разливалась по телу. На дворе буше­вал ветер и чувствовался мороз. А под пледом и шинелью было так тепло.

362


В лагерь я пришел к вечеру после поверки. Слух о новом производстве уже достиг наших палаток. Меня встречали, радостно поздравляя с новым званием офицера. Капитан Голушко, молодой, жизнерадостный, в синей поддевке и чер­ной круглой кубанке, поздравил меня и подарил мне офи­церские галуны на погоны.

Было радостно и светло. Мучило только одно: завтра надо представляться. И сделалось как-то жутко. И не из-за вопроса о представлении. Жизнь снова ломается. Как тогда, когда я впервые вступил на военную службу, когда новые отношения широкой волной ворвались в мой привычный уклад, так и теперь я чувствовал это новое и жуткое. И преж­де всего — новую ответственность.

Все вопросы — о представлении и мало знакомом мне военном этикете — показались пустыми и ненужными. Я знаю, кому я должен сделать первый визит и первое пред­ставление Богу Всемогущему, который направляет все жиз­ни, и мою жизнь. И только Он дает силы для подвига. Толь­ко Он врачует раны. Только Он укрепляет на поле брани...

Утром я уже был в городе и слушал обедню в греческой церкви. Служил наш архимандрит в белом облачении и блестящей митре. Протекала обедня. Пел хор, скрытый где-то вверху. Вышел, отслушав обедню, генерал Кутепов. Храм опустел.

Я подошел к северным дверям алтаря. Там стоял свя­щенник.

— Батюшка, могу я переговорить с архимандритом в алтаре?

— Подождите, он выйдет, тогда сможете подойти к нему.

— Нет, батюшка, я не могу говорить с ним на улице.

— Не все ли равно? — сказал священник.

Я удивился его нечуткости. Удивился — и решил дей­ствовать по военному. Не спрашивая больше, я прошел в алтарь...

363


Пусть двери алтаря скроют то, о чем и как я говорил с архимандритом.

Я вышел из алтаря взволнованным, с маленьким Еван­гелием в руках.

— Пусть это будет памятью о вашем производстве, — ска­зал, давая Евангелие, отец архимандрит.

Я вышел из церкви. Прошел несколько шагов и прочи­тал. Эго была пятнадцатая глава первого послания к ко­ринфянам. Там стояло:

— «Напоминаю вам, братие, Евангелие, которое я бла-говествую вам, которое вы и приняли, в котором и утверди­лись»...

На следующий день я представлялся генералу Баркало-ву. Меня облачили, как невесту. На погоны шинели еще вчера нашили мне красный офицерский просвет. На меня одели шашку, затянули поясом с револьвером и старатель­но расправили складки моей шинели.

Я вошел в генеральскую палатку и слышал, как дежур­ный писарь доложил:

— Ваше Превосходительство, поручик Даватц...

И через секунду в дверях показалась высокая фигура Баркалова.

И тут явилась навязчивая нелепая мысль. Мысль о том, чта вместо «подпоручик» я скажу «подпрапорщик» и вместо «производство в первый офицерский чин» — «в первый ге­неральский чин».

Я внутренне похолодел от такой возможности, но овла­дев собою, приложил руку к козырьку и, придерживая ле­вой рукой шашку, отрапортовал, как полагалось:

— Ваше Превосходительство, подпоручик Даватц пред­ставляется по случаю производства в первый офицерский чин...

Лицо Баркалова было серьезно и строго. Но лишь толь­ко кончил, он улыбнулся мягко и приветливо и подал мне руку

364


И припомнился мне Ростов. Вагон дивизиона, стоящий на путях, на берегу Дона, столовая, уютная и элегантная. Я сижу в столовой и жду полковника Баркалова. Я только что решился на последний шаг — поступить в армию. Я — в штатском костюме и неловко чувствую себя в военной среде. И вот выходит он, высокий полковник с георгиевским крестом, подает мне руку и говорит:

— Я вас принимаю вольноопределяющимся и зачисляю на тяжелый бронепоезд «На Москву»...

Теперь, я — офицер — стоял перед генералом. Уже не на родной почве, но где-то в галлиполийском лагере.

И стоял опять новичком, на пороге вступления в новую фазу жизни.

17 февраля. Накануне этого дня я спал тревожно. От холода завернулся в плед с головою. Открытые глаза виде­ли черную тьму и за этой тьмою рисовался завтрашний день.

Завтра будет у нас Врангель.

Тяжело было последнюю неделю. Дул без перерыва хо­лодный норд-ост. Тучи, как хлопья грязной ваты, закрыва­ли горы. Холод, пронизывающий и проникающий всюду, сковывал движения, сковывал самую мысль.

И вот, эта неделя кончалась. Завтра, на Сретение, при­едет он и скажет свое слово, и ободрит, и осветит наши сумерки...

Под утро пошел дождь. Потом перестал. Глина разлез­лась. Явилась даже мысль: будет ли парад? Небо было по­крыто тучами, и каждую минуту готов был пойти дождь. Дул по-прежнему ветер.

Наших уже выстроили на плацу, как раз перед нашим дивизионом. Уже подходили другие части, выравнивались и строились Наступало оживление, столь характерное перед

365


парадом. Все уже готово. Войска замерли. Где-то далеко, а потом ближе и ближе, раздался возглас: — Едет...

И через минуту из-за крутого поворота за бугорком по­явился автомобиль, и Главком, в сопровождении лица сви­ты, вышел из автомобиля. Как всегда, его движения нервны и порывисты. Как всегда, он головою выше всех окружаю­щих. Два кинематографщика уже поймали его в аппарат и вертя г рукоятку. Врангель подходит к корниловским знаме­нам.

И вот тут произошло это, неожиданное и такое простое, которое было ясно каждому солдату. Едва только Главноко­мандующий подошел к корниловцам, разорвались тучи, и яркое солнце залило своим светом всю обширную долину. Это было поистине изумительное зрелище. Никакой, самый искусный декоратор, не мог создать большего светового эффекта. Яркое солнце благословляло Главкома и его войс­ка. Тучи скрывались при его приближении. И когда в ответ на его приветствие войска закричали «ура» — вырвалось это «ура» из тысячи грудей, как привет ему, благословленному солнцем, ему — единственному, кто может спасти нас и, со­хранив нашу честь, вывести нас из галлиполийского плена.

Главком обходил войска. Все дальше и дальше перека­тывалось «ура» по громадному каре выстроенных войск. Солнце сияло на ясном небе, и только на горизонте убегала вниз испугавшаяся туча. Главком остановился, гордо под­няв голову, и стал говорить.

Все на этом параде было как-то по иному. Тогда на кре­щенском параде все было рассчитано на то впечатление, которое мы должны были произвести на иностранцев. Они — особенно французы — были окружены исключительным вниманием. Теперь этого не было. Этот парад был не для них, но для нас самих.

Эго было наше семейное русское дело.

В город Врангеля понесли на руках. И когда его надо было пронести под аркой (а она оказалась слишком низка),

366


Главком немного откинулся назад. И вдруг толпа стала целовать его руки. Пожилой турок вынул из кармана крас­ный носовой платок и зарыдал.

— Падишах...

21 февраля. Получили наконец лиры: одну на солдата и две на офицера.

Я был в городе и уже собирался уходить. Перед уходом захотелось повидать Бориса.

Борис сидел на куполе полуразвалившейся турецкой бани почти ушедшей в землю, и рисовал.

— Вот хорошо, что ты зашел... Сегодня у нас маленький кутеж по случаю «лирического настроения».

Я уже с месяц не видал Бориса. Он выглядел теперь значительно бодрее, чем тогда, когда я встретился с ним в первый раз. Нагнувшись над куполом («это мое ателье» — шутливо сказал он), он рисовал программу для предстоя­щего концерта.

Заговорили о Врангеле.

— Знаешь, — сказал он. — Нет царя, так русскому чело­веку нужен кто-то, чтобы его замести гь. Ты прямо не пред­ставляешь себе, какую встречу устроили Врангелю... Прямо царскую встречу... Турки и те плакали... А один плачет и говорит: «русский Кемаль».

— Ты теперь лучше настроен, — сказал я ему— А по­мнишь, как я с тобою спорил тогда, когда мы впервые с тобой встретились?

Он ничего не отвечал и вдруг внимательно посмотрел на мои погоны.

— Ты в своей шинели?

—Да

— Так значит, ты офицер? Ну, теперь ты должен со мной выпить.

Мы спустились с ним по крутой лестнице вниз и про­шли в помещение, которое он занимал с двумя офицерами и вестовым. Это была крошечная комнатка, под землей, без

367

 


окон. Свет падал из купола наверху, как это бывает принято в турецких банях. На самодельной печке доканчивали пос­ледние приготовления...

Ноги мои заплетались немного, когда я пошел домой. Луна стояла высоко на небе — и дорога до лагеря, такая оживленная, была в этот поздний час совершенно пустын­на. Сердце немного ускоренно билось и хотелось дышать чаще. И вместе с этим вырастало ощущение какого-то непо­нятного счастья.

Вот, далеко от России, в изгнании — я не ощущаю давя­щей эмигрантской тоски. Вокруг меня все та же Россия — микрокосмос. И не подпольная, сектанская, нетерпимая Россия. Но подлинная, открытая, благодатная Россия, кото­рую я так привык любить. И среди этих шинелей и солдат­ских сапог, среди лагерных палаток, которые стоят в долине зеленым городком, — я в своей семье, которая одна охраняет меня от ударов судьбы. Микрокосмос России спасал нас всех. Вне его сплошное отчаянье и горе.

5 марта. Меня вызвал генерал Кутепов.

Открылась дверь — и я вошел в его кабинет. Это была маленькая комната. Посередине стоял самодельный некра­шенный столик и две табуретки: одна для него —другая для посетителей. В комнате больше ничего не было.

Я вытянулся во фронт и отрапортовал.

Кутепов подал руку. — Прошу садиться...

Я посмотрел ему в глаза и никак не мог узнать в этом генерале того громовержца, которого часто предпочитают обходить за несколько кварталов, лишь бы не встречаться с ним.

— Я посылаю вас в Константинополь, — сказал он. Вы осветите в Константинополе нашу жизнь. Ведь о нас гово­рят, что здесь что-то вроде дисциплинарного батальона...

368


Я ознакомил его с тем, что по моему мнению важней всего было бы внушить: чтобы нас признали другие, необ­ходимо прежде всего признать самих себя.

— Очень, очень хорошо, — сказал Кутепов. И продолжал:

— Прошу вас обратить внимание на следующее. Наша задача соединить армию. В согласии с Главнокомандующим я прошу вас как можно сильнее распространить, что всех, оставшихся не в Галлиполи, мы не считаем изменниками и будем всегда рады их возвращению...

Разговор шел дальше. Вспомнили о крещенском параде. И вдруг слегка улыбнувшись, он спросил:

— Скажите по правде, чувствуете ли вы в городе какую другую власть, кроме нашей?

Я принужден был согласиться, что это правда. Теперь стушевались и греки и французы.

Генерал Кутепов простился. Я вышел из кабинета. В се­нях, которые служили приемной, было много военных, ждав­ших очереди. И выходя оттуда, я вспоминал этого грозного генерала с которым только что говорил в первый раз в жизни. Я чувствовал к нему искреннее расположение. Не­ужели подкупил меня милостивый разговор власти? Нет, этого не было. Мы понимали друг друга с полуслова. У нас была общность взглядов, потому что по духу я стал воен­ным. И я — общественный деятель, понимающий дух рево­люции, понимал генерала, который этот дух революции отрицал. Я понимал потому, что стоял перед ним, так же как и он, безгранично любящий Россию.

* * *

(Поездка в Константинополь Встреча с общественны­ми деятелями. Оживленные дебаты об отношении к «Рус­скому Совету». Открытие Русского Совета. После от­крытия кн. Павел Долгоруков представляет меня Главноко­мандующему. Его приказание прибыть на «Лукулл». Первая

369


встреча с Главнокомандующим на яхте. Тяжелое впечатле­ние от Константинополя. Возвращение в Галлиполи.)

30 апреля. Я чувствую, что наступает момент, когда тра­гедия наша разразится кровавым финалом. Решено изоли­ровать Врангеля от армии, чисто по-большевистски натра­вить подчиненных на начальников и окончательно армию распылить.

Может быть, скоро смерть прекратит мой путь на Мос­кву. И надо бы сжать себя в аскетических тисках, пригото­виться к последнему подвигу. А я пьянствую. Вчера, в Стра­стную Пятницу, напился пьяным.

1 мая. Первый день Пасхи. А его нет. Не приехал. Веро­ятно, французы не пустили.

Светит солнце. Праздничный день. Праздничные одеж­ды. И в свете солнца, и в улыбках весны чувствуется одно и то же:

— Его нет. Не пустили.

8 июня. Как хорошо чувствую я себя с нашими офице­рами! Я сразу нашел тот тон, который сблизил меня со всеми. Если в солдатах я был дисциплинированным фей-ерверкером, который всегда сам ставил грань между собой и офицерами, то ожидали от меня, что теперь я буду тем степенным подпоручиком, который напомнит фигуру по­ручика Р. И случилось чудо: новый офицер оказался моло­дым корнетом. На наших товарищеских пирушках я не сижу хмурый, с осуждением и проповедью на устах: я ве­сел, пью, со многими на «ты», дурачусь, как мальчик, и сам себе удивляюсь.

Я до сих пор не люблю грубого пьянства. Довольно про­пивали Россию! Но легкие кутежи нужны в офицерской среде. Вино сближает людей. Сближает не на время, а ос­тавляет свой след. И этот след идет дальше, за пределы попойки, он помогает дружнее переносить страдания—и я

370


уверен, поможет когда-нибудь и в бою. Отрицать это огуль­но — значит не понимать военного быта.

Мы составляем одну семью, о которой Рябушинский пишет мне из Парижа: «Славная, несмотря на все, триж­ды славная и доблестная корпорация русского офицер­ства»...

(Приказ Кутепова о решении в течение трех дней вопро­са, остаться в Галлиполи или уйти. Минуты страха, что останется совсем немного Три дня проходит: большинство остается, и становится как-то еще крепче и спокойнее. Эк­замен выдержан.)

2 июня. Если этого не было то это хорошо придумано.

Полковнику Томассену устроили кошачий концерт. Кри­чали так сильно, что два чернокожих побросали винтовки и бежали с своего поста.

Томассен решил, что это дело рук русских офицеров. Поехал жаловаться к Кутепову.

— Это ужасно, — сказал Кутепов. — Их нужно проучить... Но, скажите, полковник, что же делали ваши часовые? Не­ужели они никого не застрелили?

Томассен замялся.

— Они видите ли... растерялись и... бежали... Кутепов возмутился.

— Что вы говорите, mon colonel! Значит, вас так плохо охраняют? Если хотите, я дам вам двух юнкеров: вы будете тогда под надежной охраной...

9 июня. Вчера была выпивка. Выпил на «ты» с Юрием Лопатто.

Я всегда любил его, когда то начальника моего первого орудия. Он—нежный юноша и храбрый офицер.

— Я всегда любил тебя, Юра. Любил солдатом. Тебя сол­даты любят и за тобой пойдут...

Кругом шумели, смеялись по мальчишески дурачились...

371


Я очнулся только ночью, на чужой постели. Горела лам­па, и Яша читал какую-то книгу. Я не мог сообразить, где я нахожусь.

— Что-то болит голова... Я, кажется ранен... — сказал я.

— Ну еще бы... Разве ты не помнишь, какой был бой?.. — сказал Очеретный серьезным голосом.

Я сразу поверил ему. Голова болела и трудно было даже двинуть рукой. Я совсем уверовал, что я ранен.

И спускалось на душу радостное и светлое чувство.

— Неужели удалось пролить свою кровь за тебя, моя любимая, дорогая Россия?..

Я что-то пробовал сказать, но не мог. — Спи, — сказал Яша, отходя от койки.

Глаза закрывались от усталости. «Значит — ранен», — проносилось в мозгу. «Разве это не счастье — умереть за наше дело? Разве это не счастье, особенно для офицера?»

21 июня Получена информация. Сербия не только кате­горически заявила, что армию она не принимает, но и для приема гражданских беженцев откроет двери страны не ранее, чем будет дано обеспечение на наше содержание в течение двух лет. Для координирования действий разроз­ненных общественных групп в Париже состоялось совеща­ние Земско-Городского Комитета, совещания послов и пред­ставителей нашего командования. После обсуждения вопро­са было единогласно решено, что единственная возможность спасти людей от всех последствий, которые могут произой­ти вследствие отказа Сербии — это попытаться еще раз убедить ее принять нас не как армию, а как беженцев. «К -сожалению, — говорится в информации, — непримири­мая позиция Врангеля необычайно осложняет положение». В связи с этим Земгорцы выехали в Белград...

(Все время противоречивая информация. Мысль о сла­вянских странах действует, как какой-то гипноз. Время идет — и никакого намека на выезд из Галлиполи. А жизнь идет своим чередом. Открыт памятник. В городе читаются

372


лекции, проходят сеансы «Устной Газеты», — и каждый день ожидается известие о переброске в славянские земли. Я ко­мандирован из лагеря в город на Офицерские Артиллерий­ские Курсы).

5 августа. Вчера первый эшелон кавалерии отправился в Сербию.

Теперь уже ясно, что мы распределимся между Сербией и Болгарией. Как обстоит дело с Сербией — я точно не знаю. Принимают во всяком случае на сербскую пограничную службу. Положение офицеров будет восьма двусмысленное: они поступают на службу простыми сержантами и будут иметь только на рукаве отличительный знак.

Условия Болгарии известны мне по копии договора, ко­торый мне показал сам Кутепов. Болгария не принимает нас на службу. Но весь акт проникнут исключительным доброжелательством и достоинством. Принимаемся мы толь­ко, как армия, под командованием генерала Врангеля и сохраняем свою внутреннюю организацию. Оставляется право ношения формы с обязательством взаимного чинопо­читания и т.д.

Куда пойдет наш дивизион — пока неизвестно. Больше говорят, что мы уйдем в Сербию.

13 августа. Вчера отправился в Сербию второй эшелон кавалерии.

Стройно грузились войска на стоявший в порту «412». Проходили мимо Кутепова, поворачивали на длинный мо­стик к пароходу и скрывались, поглощенные его трюмом.

Кутепов стоял, немного впереди остальных генералов, крепкий, уверенный, и смотрел на уходящие части. Оркестр играл какой-то марш, томительно щемящий, от которого навертывались слезы. И казалось, что сам Комкор под обо­лочкой внешнего спокойствия затаил в своей душе эту томя­щую тоску Что мог думать он, беззаветно преданный ар­мии? Величайшим напряжением его воли на развалинах Галлиполи создалась из ничего Русская Армия. Сколько

373


месяцев жили вместе, надеялись, страдали, верили и отча­ивались. И вот, теперь, уходят они куда-то, отрываясь от тела армии, куда-то на новую жизнь, на сербскую службу... Уже много офицеров сняли офицерские погоны и пошли в серых солдатских рядах...

Уходя, я встретился с Резниченко.

— Грустно мне, — сказал он. — Точно на похоронах...

— Да, грустно,— отвечал я.— Будем верить. Знаю только что из Галлиполи будем уезжать с болью...

— Вы правы, — сказал Резниченко. — Там, в Сербии, может быть, животу будет лучше, а духу — хуже...

(Дальнейшая отправка прекратилась. Опять томитель­ное ожидание. Нас посетили Карташев, Хрипунов и Кузь­мин-Караваев. Подымается вопрос о командировке студен­тов в Прагу. Академическая группа устраивает поверочный коллоквиум. Части разъезжаются. Получаю неожиданное приказание выехать в Константинополь. День приезда со­впадает с гибелью «Лукулла». Главнокомандующий прини­мает меня в здании русского посольства в штатском костю­ме Обстановка комнаты — случайно подобранная мебель и походные кровати Мой доклад о нашем предположении организовать Общество Галлиполлийцев. Встреча с обще­ственными деятелями).

6 ноября. Галлиполи. Кафе Мустафы Эффенди. Только здесь, в этом кутеповском аду, можно хорошо жить и свобод­но дышать.

В Константинополе интернациональная толпа. Военные всех государств и наций.

Нет только русских.

Они — или стоят на панелях, продавая газеты, или как мы, галлиполийцы, с болезненным чувством офицерского достоинства думают:

— Распорядится завтра какой-нибудь Верховный Комис­сар снять погоны и от Русской Армии не останется внешних следов...

374


Как хорошо было, когда я вступил снова на эту землю. Здесь не было чуждой власти. Здесь никто не посмеет при­коснуться к русскому офицеру.

Здесь русская власть Кутепова.

20 ноября. Лагерь. Сейчас заходил командир батареи.

- Ну как, зябнете? -спросил он.

— Ничего, Виктор Модестович, пора привыкнуть.

Поговорили о том, что сегодня не дали консервов. Стало совсем голодно. Ветер рвал палатку. Осенняя ночь нависла над лагерем. Холод забирался куда-то вглубь и заставлял дрожать и завертываться в шинель.

24 ноября. Сразу три парохода в Болгарию1 «Кюрасунд», «Ак-Дениз» и «Решид-Паша». На первом должен прибыть Главнокомандующий.

Слух эгот мгновенно облетел город. И все отошло на задний план: мучительное ожидание посадки, голод, холод, безнадежность. Самое главное — его приезд.

Главком уже садился на пароход. В последний момент пришло распоряжение Шарпи. не разрешать ехать генера­лу Шатилову. Главком, взволнованный, приказал сгружать вещи обратно. «Кюрасунд» пришел пустой.

27 ноября. Последние дни галлиполийской жизни.

Моя судьба определилась. Я прикомандирован к штабу корпуса. Кутепов приказал мне ехать с ним.

Вчера ушел «Кюрасунд». Сейчас прибыл «Ак-Дениз» и завтра уедет, вероятно, 6-й дивизион.

Быль сейчас на кладбище: возлагали венок от Главноко­мандующего. Серебряный венок на черной бархатной по­душке с национальными лентами и надписью: «Главноко­мандующий — родным соратникам».

С высокого косогора, на котором помещается кладбище, видны Дарданеллы. Солнце скрылось за тучкой и освещало море, которое горело серебром. Голубоватой и фиолетовой дымкой тянулись горы на том берег)'. Коричневым масси-

375


вом стояли холмы, за которыми скрыт наш опустелый ла­герь. Так много воздуха.

Пел хор заупокойную панихиду. Хватающе за душу лились звуки молитвы. Навертывались на глаза слезы — хотелось упасть перед памятником на колени и плакать и молиться.

Мы уезжаем. Не будет русских людей. Постепенно об­ветшает памятник. Осыпется дерн могил, упадут кресты...

— И сохрани им вечную память... — поет хор, и душа скорбит и возносится к Богу.

Около одной могилки старушка служит панихиду. Она, вероятно, тоже уезжает. Навсегда.

28 ноября. Сейчас ушел «Ак-Дениз» и увез 6-й давизион. Два года я был с ними. Они уехали — и оборвалось как будто что-то в душе.

12 декабря. Кафе Мустафы Эффенди. Выпал снег. Все эти дни, после отъезда «Кюрасунда», который увез часть войск в Сербию, дул сильнейший шторм. Море вздымалось Стальными волнами. Рвало крыши. Холодный ветер запол­зал в цели картонных турецких домов.

Я сижу почти целыми днями у Мустафы и отогреваюсь чаем у горячей печки. Тяжело уже больше ждать.

Снег покрыл плотным покровом дорогу в лагерь, лег в ложбины гор, у подножья которых раскинулись когда-то наши палатки: теперь там нет ничего. Мне безумно хочется пойти туда, одному, пройти мимо следов страданий, мимо остатков землянок, брошенных консервных банок... Впитать в себя всю боль прошлого, чтобы лег на душу последний штрих, незабываемый и яркий.

15 декабря. На рейде стоит «Ак-Дениз». Скоро начнется новая страница жизни.

18 декабря. Константинополь. На борту «Ак-Дениза». Я ушел с галлиполийской почвы буквально последним. Гене­рал приказал мне остаться с ним до его посадки. И я впиты­вал в себя последние впечатления этих незабываемых дней.

376


Еще днем, на параде, видно было, что проводят нас теп­ло и почетно. Явился полковник Томассен со всеми офице­рами; все были демонстративно в русских орденах. Был префект, мэр, почетные граждане и ярко выделялся митро­полит Константин.

Вот, последний парад на галлиполийской футбольной площадке... Сколько раз провожали мы отплывающие час­ти; теперь очередь наступала для нас. Было пасмурно — и грустно было расставаться с этими домиками, и жутко было начинать новую страницу неведомой жизни. Какой-то осо­бой теплотой звучал голос протоиерея:

— И можем сказать мы: «Ныне отпущаеши раба Твоего Владыко»...

Да, Господи, Ты отпускаешь ныне рабов своих. Отпуска­ешь на новые подвиги духа.

Идет священник с крестом и святою водою. Обходит войска. И хор сергиевцев поет мучительно и сладко:

— Ныне отпущаеши...

Штаб уже прошел на пароход. На берегу остались толь­ко константиновцы.

Зазвонили в греческой церкви. Масса народа, — турок и греков стеклось к месту посадки. Немногочисленный гарни­зон, который остается в ожидании посадки в Сербию, выс­троился в две шеренги — это последние остатки галлипо­лийской армии.

Крики «ура». Кричат по-русски, по-турецки, по-гречес­ки — все сразу.

Константиновцы уже погружены. На берегу только Ку-тепов и несколько лиц, его сопровождающих. У самого вхо­да на мол Кутепов горячо приветствует Томассена.

Томассен, бритый, с моноклем в глазу, улыбается и жмет его руку.

— Генерал, говорит он.— Ваши слова, с которыми вы обратились сегодня на параде по адресу Франции, глубоко

377


тронули нас. Я приказал объявить их завтра в приказе по гарнизону. Кутепов улыбается и говорит:

— Прошу вас передать мой привет гг. офицерам. Мы по­нимаем друг друга, так как мы — солдаты...

Щелкает фотографический аппарат — и мы идем даль­ше по молу. Митрополит берет генерала под руку. Томассен провожает до самого катера. Толпа народа заполняет все мостики. Какая-то гречанка плачет...

Au revoir... Bon voyage...— кричит Томассен. А катер уже отходит. Скрывается мол. Покачиваясь на волнах, несемся мы к пароходу...

В момент отплытия я стоял с Кутеповым на спардеке.

— Посмотрите, Ваше Высокопревосходительство, на эти горы... Там, где стоял наш лагерь... Как легко и как тяжело в одно и то же время...

— Я знаю каждую извилинку, каждый камень этой доро­ги...— говорит Кутепов. — Закрылась история Галлиполи. И я могу сказать, закрылась почетно.

Я смотрю на генерала и чувствую, как подымается к нему волна трогательной любви. Называю его мысленно на «ты» и думаю:

— Это все ты... Твои труды, твои заботы, твои огорчения, твоя твердость и, самое главное, твоя любовь к России... Неужели же никогда не возблагодарит тебя родина за все, что ты сделал?..

Пароходный винт работает. Музыка играет преобра-женский марш, марсельезу и греческий гимн...

Мы плывем на север. Ближе к родине. Ближе к Москве.