Глава восьмая   (1933–1935)

 

Иль я не знаю, что, и потемках тычась,

Вовек не вышла б к свету темнота,

И я – урод, и счастье сотен тысяч

Не ближе мне пустого счастья ста?

 

И разве я не мерюсь пятилеткой.

Не падаю, не поднимаюсь с ней?

По как мне быть с моей грудною клеткой

И с тем, что всякой косности косней?

 

Б.Л.Пастернак. «Борису Пильняку»

 

По ходатайству А.П.Рифтина, мне очень скоро – чуть ли не на второй или третий день 1933/34 учебного года – разрешили перейти со 2-го курса исторического на 1-й курс лингвистического отделения. Это создало мне с осени 1933 г. идеальные условия для занятий специальными языками (аккадским и древнееврейским), так как я был свободен от общих предметов, уже пройденных на 1-м курсе исторического – от политэкономии, истории первобытного общества, истории древнего Востока, Греции и Рима, средневековой Европы и Руси, новой истории Запада, от введения в «новое учение о языке» – и осталась масса свободного времени, даже если учесть, что не все эти предметы были обязательны для лингвистов. Конечно, я был также свободен от иностранного языка.

Вполне своеобразное лицо лингвистическое отделение ЛИФЛИ приобрело с 1934/35 учебного года, когда оно стало факультетом, но и в 1933/34 г. оно во многом отличалось от исторического отделения ЛИЛИ предыдущего года. Оно не имело того ясно выраженного рабочего и партийного характера со специфическим классовым устремлением интересов и убеждений, которому я был свидетелем у студентов-историков 1932 г. приема. Бригады все еще существовали, но были необязательными – скорее, дружескими компаниями, чем производственными единицами.

Прием 1933 г. был впервые по истечении ряда лет конкурсным, студенты поступали по большей части опять из восстановленных в 1932 г. девятых классов школы. Однако социальное происхождение тоже принималось во внимание. При этом вступительный экзамен заменял школьный выпускной и включал все школьные предметы, в том числе математику, физику и химию. По правде сказать, в полной мере конкурсным он не был: отметки, правда, ставились честно, но все же, помимо отметок, учитывалась и классовая принадлежность (о том, что можно было додуматься ставить отметки в

__________

¹ Не принимались к экзаменам дети «лишенцев» – то есть лиц, лишенных избирательного права, однако это уж бог с ним, но эти лица были фактически лишены права на какой-либо труд разве что устроятся па работу, скрыв происхождение, или куда-то, где люди так нужны, что начальство на анкету не смотрит, – так, например, принимали па многие заводы. К «лишенцам» относились дети царских офицеров, жандармов, священников, нэпманов, раскулаченных, дворян-помещиков, владельцев доходных домов, фабрик, заводов, лавок и т.д. и т.п. Ремесленники-кустари были двух родов- «с мотором» (что предполагало использование чужого труда – такие были «лишенцами») и «без мотора» – такие приравнивались к служащим. Плохое

 

297

 

зависимости от национальности – этого тогда еще и в голову никому не приходило). Для детей рабочих и для рабфаковцев хорошие отметки были не так обязательны для поступления. Например, Лиза Фалеева, учившаяся со мною вместе, умудрилась провалить одиннадцать экзаменов из двенадцати (получив, впрочем, пятерку по русской литературе) – и все-таки поступила, поскольку до института работала уборщицей. Но о Лизе Фалеевой надо будет рассказать отдельно.

Из-за того, что в 1933 г. на лингвистическое отделение подало много абитуриентов из школ и мало – с рабфаков, состав студентов был в значительной мере интеллигентский или, по крайней мере, «из служащих». Именно интеллигенты неофициально задавали тон среди студентов, потому что заметно отличались по успехам и определенности интересов. Поступившие были в среднем гораздо моложе, чем в прошлом году, и уже потому партийцев было мало; официально ведущую роль играл комсомол; к концу 1937 г. и из детей интеллигентов, пожалуй, уже меньше половины оставались вне комсомола. Хотя общие предметы по-прежнему часто читали слабые преподаватели, специальные предметы обычно поручались знающим людям. Вообще же студентов этого курса политика занимала меньше, а больше – новые знакомства, любовь, – и довольно многих занимала наука. Комсо1 мольцы не противопоставляли себя беспартийным, и в повседневном общении ни членство в комсомоле, ни беспартийность («внесоюзность» по-официальному) никак не ощущались – только иногда было обидно прочесть во время экзаменационной сессии в стенгазете: «Комсомольцы – впереди» (имелось в виду – впереди беспартийных), «Члены партии – передовики учебы», что, мягко говоря, не всегда соответствовало действительности.

Четыре отделения ЛИФЛИ – историческое, философское, лингвистическое и литературное (года через два они превратились в факультеты) – не имели своих особых помещений; аудитории были общими для всего института, хотя некоторые из них и были закреплены за специальностями.

__________

происхождение могло частично, а иногда и полностью компенсироваться заслугами перед Советской властью – службой в Красной Армии, работой на советской службе в качестве специалиста, работой на заводе; но во всех таких случаях, в зависимости от усмотрения местных партийных и кадровых органов, могло перевесить либо «благо» («служил Советской власти», «переварился в рабочем котле»), либо «зло» («бывший», «скрывший свое происхождение»). По «Сталинской конституции» 1936 г. категория «лишенцев» была упразднена, однако графа «бывшее сословие» не исчезла из анкет и сохранялась чуть ли не до пятидесятых годов.

 

² Парторгов выделяло партбюро отделения, а в группах были выборные комсорги, профорги и выборные же, но утверждавшиеся деканатом старосты. Выборы их были демократическими: после избрания комсорга в одной из групп юная студентка Н. сообщила студенту постарше, Б.К., который как раз отсутствовал по болезни:

– Знаешь, кого у нас выбрали комсоргом? Лику! – Неужели? – сказал он, так многозначительно, что Н. поняла, как делаются выборы. Не только комсоргов.

 

298

 

Только деканаты были раздельные – впрочем, сначала они не назывались деканатами.

Одеты мы были немного лучше, чем в прошлом году – правда, если внимательно смотреть на одежку девочек, то оказывалось, что все это не новое, а перешитое – нередко из дореволюционного добротного старья; но все же выглядели мы более благообразно, чем на историческом факультете в прошлом году.

Приоделся и я. Вместо солдатского свитера и кирзовых сапог на мне была темносиняя (цвета «морской волны») курточка, что-то среднее между френчиком и пиджаком – с пиджачными отворотами, но приталенная, с поясом и с накладными карманами; под курткой я носил белую рубашку и, по возможности, черный галстук; на ногах были полуботинки, но брюки были все те же, ордерные, бумажные («к/б», как говорят теперь: только хлопок тогда был не роскошь, а дешевка. Синтетика родилась лишь поколением позже).

Лингвистическим отделением, на которое я перешел с сентября 1933 года, заведовал некто Горбаченко, совсем еще молодой человек неопределенной специальности – может быть, просто партийный работник. Это он говорил успевающим студентам, что «нельзя спать на лаврах».

Вскоре он исчез, подобно другим фигурам подобного рода, и первым нашим уже собственно деканом, а не заведующим (поскольку отделение уже превратилось в факультет) стал в 1935 г. маститый, седовласый филолог Владимир Федорович Шишмарев. Впрочем, реально всю факультетскую работу вел некто Шуб, человек очень энергичный и преданный делу, благожелательный к студентам, хотя и не без некоторой склонности к «волевым решениям». Техническая работа по составлению расписаний, переписке и т.п. лежала на Зиночке, впоследствии жене Шуба. Это и был весь состав деканата.

Студенты годов поступления раньше 1932 г. (как например, из группы Татьяны Григорьевны Гнедич) были сравнительно малочисленны, да и учились они не пять лет, а четыре или даже три года; мы их плохо знали, и вскоре они совсем ушли из нашего поля зрения. Я был хорошо знаком со студентами моего года поступления, 1932-го, а также и года моего «вторичного» поступления, 1933-го. Из последующих приемов знал только некоторых наиболее ярких студентов.

Число специальностей на отделении вес время увеличивалось, и сейчас мне уже трудно вспомнить, какие специальности тогда были лишь на втором, а какие – лишь на первом курсе. На курсе 1933 г. поступления «западных»

__________

¹ Лишь к концу моих студенческих лет исторический факультет ЛИФЛИ был слит с историческим факультетом, воссозданным в Университете (в здании «Старого Гостиного двора»); философский был тоже переведен в университет (туда же), а под конец (с 1937/38 учебного года) и лингвистический с литературным факультетом были переведены в состав Университета, сделавшись единым филологическим факультетом; но они остались в старом здании по Университетской набережной, дом 11; восточный факультет был выделен (тоже в этом же здании) лишь в 1943/44 учебном году.

 

² Деканат сначала состоял из двух лиц – заведующего и секретаря, потом из трех – Декана-профессора, заведующего учебной частью и секретарши (Марии Семеновны Лев на литературном, Лидии Леонидовны Прошлецовой на историческом и Зиночки – у нас). Сейчас состав каждого деканата не менее чем в пять-шесть раз больше. Зачем?

 

299

 

специалистов как будто вообще не было; были циклы иранской, семитской, японской и классической филологии (во главе с А.А.Фрейманом, А.П.Риф-тиным, А.А.Холодовичем и О.М.Фрейденберг) и, конечно, были русисты (более общая специальность «славяноведение», кажется, появилась позже, так же как индийский, финно-угорский и кавказский «циклы», а на нашей кафедре с 1935 г. появилась специальность африканистики, и сама кафедра получила название «семито-хамитской», так что нас товарищи дразнили «хамитами»).

В течение всего первого моего курса на лингвистическом отделении состав студентов был совершенно неустойчив и неопределенен: царила порядочная неразбериха. Это объяснялось в немалой степени тем, что поступившие не имели, по большей части, никакого представления об иностранных языках (тем более о языкознании), не понимали разницу между той или другой специальностью и не представляли себе, какова будет в будущем их работа. Распределение по циклам и тогда, и позже – даже и в сороковых годах – происходило, главным образом, по воле секретаря деканата, причем она частично исходила из национальности поступавшего, посылая евреев на гебраистику, корейцев на японское отделение, таджиков на иранское и т.д., отчасти же руководствовалась какими-то другими дсканатскими соображениями. Особенно томились на своих циклах, куда они были занесены судьбой, ребята и девушки пролетарского происхождения, из мелких служащих и т.п., – их новые специальности ни с чем для них не ассоциировались.

На каждом «цикле» естественно выделялись, с одной стороны, «лидеры» и с другой – серая масса, которая совершенно не могла одолеть бездну лингвистической премудрости; эти люди, и окончив, никогда не работали потом по специальности. Но «лидеры» выделялись часто не сразу – в семитской группе лишь на втором курсе и отчасти на третьем. На первом же состав студентов был совершенно случайным.

Если не считать одного или двух ребят – совсем уж идиотических личностей, вскоре отпущенных с миром, – ассириологическая группа первоначально включала трех женщин и меня. Из них Э. была интеллигентная, несколько томная дама лет под тридцать, русская"– фамилия была по бывшему мужу. Как она очутилась в нашей группе, было совершенно туманно. У нее был любовник – не нерегистрированный муж, а именно любовник, фигура тогда нечастая, – какой-то деятель горисполкома.1

__________

1 Поклонник Э. был, видимо, ответственен за благоустройство города, и Э. раз с гордостью сказала мне, что это по его распоряжению будет выравнена мостовая на всех крутых ленинградских мостиках через каналы, в частности, на Дворцовой набережной (тогда «Набережной 9 января») и на Кутузовской (тогда «Жореса»). Ранее профиль мостовой воспроизводил профиль арки над каналом. На этом мы с Э. поссорились, потому что я находил, что переделывать традиционные черты нашего города нельзя; напрасно она объясняла, что меняется только наклон мостовой, но очертание парапета и арки остаются прежние. – Она была права: для автомобильного транспорта прежние арочные по профилю диабазовые покрытия этих мостиков были несносны; даже после их переделки моя жена Нина, едучи в такси, всегда просила шофера: «тише па мостике».

По друг Э. сделал непонятным для читателей стих Ахматовой из «Поэмы без героя»:

...Были святки огнями согреты И валились с мостов кареты...

Стих этот – скрытая цитата из «Невского Проспекта» Гоголя. Странным образом такой великий знаток, как В.М.Жирмунский, сделал здесь в комментарии к Ахматовой ошибку. Поняв «валились» в смысле «опрокидывались», он, со ссылкой на мнение К.И.Чуковского, написал, что в 1913 г. был сильный гололед. Па самом деле это выражение встречается еще у Гоголя и относится к крутому переходу от арочного моста к плоской мостовой. «Святочные огни» – это костры, разводившиеся па углах улиц в сильные морозы (в частности, и в конце октября 1917 г., по старому стилю; ср. описание встречи с Блоком в поэме Маяковского «Хорошо!»).

 

300

 

Начальную клинописную премудрость она осваивала легко, но она была ей совершенно ни к чему, и на второй курс она не пришла – перевелась куда-то, кажется, на курсы иностранных языков. Другая – Дробязко – была лаборанткой с химического завода, что на Петроградской стороне у Биржевого моста, много лет отравлявшего желтым дымом воздух далеко вокруг. По-видимому, она мечтала учиться английскому или немецкому языку, на наш цикл, конечно, попала случайно, и при первой же возможности ушла на другой'факультет.

Лиза Фалеева была необычной фигурой. Курносая, вся в веснушках, круглое личико под прямой темноссрой челкой, редкозубая, всегда улыбающаяся и неунывающая. Лет шести мать отвела ее к одной своей знакомой, попросила присмотреть, пока она сходит по делам, а затем исчезла бесследно. Лиза росла отчасти у чужих людей, отчасти в детском доме; лет в пятнадцать случайно узнала адрес матери, жившей с новым мужем, – где-то под Москвой, и поехала туда. Но мать и отчим приняли ее без восторга; она вскоре разругалась с ними и на свои последние гроши уехала обратно в Ленинград. Приехала, не имея в кармане ничего даже на трамвай, но, выйдя на площадь, встретила сверстницу (очень красивую девушку по имени Наташа Полевая) и разговорилась с ней. Узнав о положении Лизы, Наташа пригласила ее к себе ночевать и позже посоветовала ей поступить в двухгодичный библиотечный техникум, где давали место в общежитии.

Проучившись в техникуме год ни шатко ни валко и перейдя на второй курс, Лиза пошла раз встречать Новый год у каких-то знакомых – и проспала занятия 1 января. А Новый год тогда по неизвестным причинам приравнивался к религиозным праздникам, и справлять его не рекомендовалось, а тем более прогул после Нового года был большим криминалом. Лизу вызвал директор и стал ей выговаривать. Лиза, не теряя времени на споры, обозвала его дураком. Это был не первый се выбрык, и директор, потеряв терпение, тут же отдал приказ о ее отчислении из техникума; но понимая, что ей останется только идти на панель, предложил сохранить за ней место в общежитии, при условии, что Лиза поступит к нему же на работу уборщицей. Так Лиза стала мыть полы в комнатах своих товарок. Но когда се товарки, окончив техникум по весне, дружно подали заявление в ЛИФЛИ, с ними подала заявление и Лиза Фалеева. Хотя она не имела даже законченного среднего образования и, как уже упоминалось, провалила 11 экзаменов из 12, она была принята ввиду ее прекрасного социального положения уборщицы и, по ее собственному желанию, зачислена на ассириологию. В первые же дни она лихо зазубрила первые сто клинописных знаков, так что А.П.Рифтин ставил ее перед всеми нами в пример. Однако дальше дело пошло хуже: Лиза ровно ничего не учила, вызванная читать или к доске, упорно молчала, зато среди занятий подавала довольно необычные реплики. Так, например, А.П. читал нам коротенький курс введения в ассириологию и, по тогдашним правилам, на каждом занятии спрашивал по предыдущей своей лекции и

__________

¹ Вообще, кроме Веры Глотовой, которая стала японисткой, кажется, псе поступавшие в ЛИФЛИ из библиотечного техникума оказались студентами семитского отделения: оба Старковых, Валя Подтягина, Дуся Ткачева, Зина Тарасова и, кажется. Соня Безносая. Видно, учились стайкой и поступали стайкой – и может быть, поступили на эту специальность именно вслед за Фалеевой, которая единственная из них сделала выбор сама.

 

301

 

ставил отметки. Речь шла о «Хождении Иштар в преисподнюю»; Э., отвечая, забыла имя богини и назвала ее «эта девица». А.П. заметил, что богиня Иштар славилась своим легкомыслием и что поэтому эпитет «девица» к ней не идет. На это Лиза с места заметила: «Подумаешь! Я, например, легкомысленная, но девица». В общем, Лиза непрерывно превращала уроки в эстрадные номера с разными афоризмами в этом роде.

После каждого занятия, кроме общих лекций, выставлялись баллы, а успевающим студентам полагалось в порядке общественной нагрузки заниматься с отстающими – «подтягивать» их. Я, естественно, занимался с Фалеевой, и тут было еще больше цирка, чем на занятиях с Рифтиным. Лиза не хотела понимать ни слова из моих объяснений, но на каждую мою фразу у нее имелась какая-нибудь оригинальная реплика.

Как-то нам выдали для заполнения очередную анкету, и в ней была графа «семейное положение». Я был старостой и отвечал за заполнение анкет. Но Лиза категорически отказалась заполнять эту графу. Я говорил ей: – Какая тебе разница? Это ж для статистики, напиши, что хочешь; нравится «замужем» – пиши «замужем», нравится «не замужем» – пиши «не замужем». – Бился я с ней верных полтора часа (как человек законопослушный, не хотел допускать и в этой мелочи недоделок), но ничего не добился. Так и подал анкету с пустой графой.

Известны были различные внеинститутские эскапады Лизы. Например, как-то под ночь она влезла на «Медного всадника», другой раз вместе с Наташей Полевой – на какую-то будку (билетерскую, что ли?), стоявшую под колоннадой Казанского собора.

К концу года Лизу все-таки, несмотря на отличную анкету, исключили из ЛИФЛИ. Когда я сообщил об этом намучившемуся с ней Рифтину по телефону, он невольно сказал: «мазл тов!» («слава Богу!»). Это единственное еврейское выражение, слышанное мною от него: Рифтин был в высшей степени русской культуры человек.

На другой год, однако, Лиза вновь появилась в числе студентов ЛИФЛИ – теперь она захотела учиться на китайском отделении, но и его не кончила – вышла замуж.

Где-то в конце первого или в начале второго полугодия к нам в группу был принят Ника Ерехович. Ника был сын царского генерала. Поэтому было чрезвычайно удивительно, каким образом ему, да еще уже в середине года, удалось быть зачисленным в студенты ЛИФЛИ. Желание его попасть туда было неслучайным. Ника с малолетства был увлечен египтологией, умел читать египетские иероглифы и, насколько я понимаю, на его зачислении настояла такая в то время persona gratissima как В.В.Струве, с которым – как и с некоторыми другими учеными-специалистами по древности (например, с А.И.Доватуром) Ника давно познакомился именно из-за египтологических и классических интересов. Вероятно, В.В. посочувствовал мальчику, бедствовавшему из-за своего социального происхождения. А его Ника отнюдь не скрывал; постепенно мы узнали, что отец Ники, Петр Николаевич

__________

¹   Весьма  своеобычно  шла  жизнь  Лизы  в  военные  годы   (она  служила  в  армии)   и  в послевоенные – но это заслуживает отдельной повести. Она, как и я, всех сверстников пережила.

 

302

 

Ерехович, был «из простых» – не помню уж точно, но кажется, из солдатских детей – и начинал военную службу чуть ли не писарем; однако, продвигаясь по военно-канцелярской службе, дослужился до коменданта Аничкова дворца и в этой должности получил чин генерал-майора (точно как повар у Сталина). Подобно тому, как служащим дворца после года использования передавались царские сервизы с двуглавым орлом, так же точно было принято, чтобы царствующие особы крестили детей дворцовых служащих, и Ника был крестником Николая II.

Семья Ники осталась в живых при советской власти, но родители его были высланы на Кольский полуостров; в Ленинграде жила и училась в каком-то техникуме его младшая сестра Рона (Вриенна Петровна Ерехович), впоследствии близкая подруга Таты Старковой, о которой еще много будет рассказано ниже. Сам Ника снимал где-то угол, прирабатывая то ли уроками, то ли переводами (он хорошо владел иностранными языками – между прочим, учился английскому на курсах иностранных языков вместе с моей будущей женой Ниной Магазинер, а учили там чрезвычайно хорошо).

Хотя Ника с детства увлекался древним Египтом, однако египтологию нигде не преподавали. Многие древневосточники начинают с увлечения египтологией, но путь туда еще сложнее, чем в ассириологию. Попав к нам, учился Ника прекрасно, и если бы не постоянные бытовые трудности и не то, что его время от времени исключали из института, он, вероятно, нисколько не отставал бы от меня.

Ника Ерехович был небольшого роста, тоненький, с волнистым темно-русым чубом, с необыкновенно приветливым лицом, казавшимся чуть-чуть лукавым из-за чуть-чуть курносого носа и чуть-чуть странным из-за разных глаз – один был светло-карий, а радужка другого была разделена наискосок на зеленую и светло-карюю половины. Одет он был в очень поношенный серый пиджачок и в застиранную клетчатую рубашку, из которой как будто вырос, всегда чистую (может быть, у него их было две, но скорее, он стирал и высушивал все одну и ту же). Беднее некуда. Был он человек дружелюбный и общительный и имел много знакомых старше себя в самых разных кругах. С профессорами был особо почтителен.

Ерехович был старше меня года на два, не меньше, так как долго не мог поступить в высшее учебное заведение.

Первоначальный состав второй группы семитологического цикла – арабской – был чрезвычайно серым: он состоял из четырех провинциальных девочек – Вали, Сони, Дуси и Зины,1 а возглавлял всю компанию коренастый армянин Мусесов, низколобый, тяжелого сложения, гориллоподобный. К нам его загнала секретарша деканата, – вероятно, по тому признаку, что он был «восточный человек». Мусесов был единственный партийный в нашей группе (да и на всей кафедре, включая преподавателей!), и за глаза мы называли его «наш кворум» или «наш расширенный пленум». Действительно, когда по

__________

¹ Судьба одной из них, Вали, была печальна: она вышла замуж за Володю Старкова, ставшего к тому времени моряком. В войну он пропал со своим кораблем без вести, а Валя была сослана в лагерь как «жена врага народа». Соня была исключена из ЛИФЛИ и. может быть, арестована; Дуся и Зина впоследствии преподавали русский у себя на родине.

 

303

 

партийной линии исходило указание что-либо предпринять по партгруппам, Мусесов делал это единолично.

Несколько лучше был первоначальный состав третьей группы, гебраисти-чсской. Секретарша Зиночка сначала подряд зачисляла туда всех тех евреев, которые не выразили определенного желания учиться на какой-либо другой специальности, но потом ей, видимо, сказали, что надо зачислять и русских, и поэтому в гебраистическую группу попали брат и сестра – Володя и Тата (Клавдия) Старковы.

Володя Старков был юноша с приятным мужественным лицом, сероглазый, весьма неглупый. Но ничто не могло его интересовать меньше, чем древнееврейский язык, и он выдержал его только в течение одного года.

Тату поначалу гебраистика тоже нисколько не занимала, но она осталась, и занималась хорошо. Она, как и большинство других се товарок, была из библиотечного техникума. Тата была румяная, здоровая девушка с нежной кожей, но ее портили тяжелые очки (-23 диоптрии!), носимые с самого раннего детства и продавливавшие ей нос, уж и так немного курносый. Невзрачные волосы, закрученные на затылке в маленький виток, тоже не красили се. Замечательные человеческие ее качества узнались далеко не сразу. Характер она имела прямолинейный до неразумия.

Остальные студенты-гебраисты были два Левина, Стрсшинская и Свидер. Одного из Левиных я по имени не помню – он назывался у нас просто «Старик Левин»: ему было значительно за тридцать, он был лыс и неинтересен. Имел он традиционное еврейское образование – хедер и иешиву и знал древнееврейский хорошо, но в диком, с точки зрения научной семитологии, восточноевропейском (ашкеназском) произношении, и не имел представления ни об истории народа, ни о грамматике языка. Мирон Левин был красивый чернявый мальчик, моложе меня на три года; о его происхождении я ничего не знаю. О семье он никогда не говорил, – видимо, она не вызывала у него положительных эмоций. Попал он на отделение гебраистики по воле Зиночки, – о древнееврейском языке he could not care less2 и не делал ни малейших усилий, чтобы освоить его. Он был русский поэт, и если ему где надо было учиться, так это на литературном отделении, куда он вскоре и перешел. Поведение его было эксцентричным – он как бы подчеркивал свое полное безразличие к тому, что о нем кто бы то ни было думал. Ему, например, ничего не стоило в ответ на удивившие его слова, сказанные мной, вдруг с размаху сесть прямо на тротуар на людной улице. Поэзия его шла от обэриутов (Олейникова, Заболоцкого, Введенского, Хармса, Шварца), из других поэтов он чтил, пожалуй, более всего – или

__________

¹ Сейчас бы (1983 г.) она на восточный факультет не попала. Как ни ограничивали прием в высшие учебные заведения и 30-е гг., по он был много демократичнее, чем сейчас. Нынче восточный факультет закрыт для всех «очкариков», для всех беспартийных, для всех евреев, для комсомольцев, если они не имеют рекомендации горкома комсомола, почти полностью закрыт для женщин, – и для всех нсблатных вообще (кроме иногородних «целевиков» – но те, конечно, имеют местный иногородний блат, и не малый). Это в ФРГ есть запрет на профессии. У нас – нет.

 

² Ничто не могло интересовать его меньше (англ.).

 

304

 

даже только – Пастернака. И еще Алика Ривина.1 Мирон был очень низкого мнения о людях, окружавших его; когда я упрекнул его в том, что он никого не уважает, он ответил, что это не так, и что он уважает трех профессоров и трех студентов – из профессоров Франк-Каменецкого, Эйхенбаума и еще не помню кого третьего (Тарле?), а из студентов Выгодского, кажется, Всрховского с литературного отделения и Соню Полякову – с нашего.2 Других он позволял себе разыгрывать, дразнить, нахально обрывать.

Но поэт-то он был настоящий. Это ощущалось даже по его комически-сатирическим произведениям из серии, которая называлась как-то вроде «Поэма быта»:

 

Квартира, квартира, квартира, квартира,

Блаженный уют небольшого сортира

И кухня, подобная кухням царей,

И дети соседей у наших дверей.

О дети соседей! О сами соседи!

О страстная мысль о вкусном обеде!

Кастрюли, дуршлаги, макотры, плита –

Прославься, властитель желудков – еда!

Дубовый комод, лихорадочный сон

И поиски блох в лабиринтах кальсон. .

 

Соседи лопали, а поэт, видимо, как водится, голодал.

Серьезные его стихи я прочел впервые много после его смерти.

А вот это стихотворение было им написано и вовсе в четырнадцать лет:

 

Смотрите: в дерзостном решенье

Нам здесь художник, не дыша,

Представил женщину в движенье

Как нежный жест карандаша.

 

Вот что писал в том же возрасте этот насмешливый ниспровергатель всех официальных авторитетов:

___________

¹ Алик Ривин, примерно моего возраста или немного старше, был странным, вероятно душевнобольным человеком и замечательным поэтом, по характеру своего стихотворчеова стоявшим где-то между Мандельштамом и обэриутами. Насколько мне известно, его поэзия никогда не печаталась; может быть, что-то сохранилось в чьей-либо памяти.

Меня познакомил с Аликом Ривиным на улице Мирон Левин; они оба проводили меня домой до Скороходовой, и по дороге Ривин перечислил мне множество моих родных и указал, чем они занимаются, – это было как чудо. Чем он жил – совершенно неясно. Последний раз я встретил его в начале 1941 г. около здания Библиотеки Академии наук; он вылетел со страшным матом из соседнего Института галургии, куда он пытался продать для экспериментов мешок кошек. После этого он зашел в библиотеку, повесил мешок с кошками на крюк в гардеробе и поднялся в читальный зал. В начале войны он явился в ленинградский военкомат, чтобы вступить добровольцем в армию па должность переводчика с румынского, по ему, естественно, было отказано. Умер в блокаду.

К сожалению, в моей памяти из его произведений сохранилось только стихотворение-двустишие:

 

«Вниз головой, вниз головой,

Грызть кукурузу мостовой»

 

 – булыжной, конечно.

И еще начало стихотворения: «Вот лежу я в могиле, Засохлый еврей...» Это.  конечно,  не дает представления о его оригинальном  и замечательном поэтическом творчестве.

 

² Ко мне, впрочем. Мирон тоже относился хорошо. Однако суровость его оценок меня несколько шокировала. Мы с Мишей Гринбергом были более снисходительны к нашим профессорам. Мы были согласны, что они делятся на три группы: те, которые интересуются только наукой и ничем больше, – к ним мы относили Юшмапова, Крачковского, Франк-Каменецкого и Борисова; те, которые интересуются наукой по-настоящему, но не упускают из виду и жизненных интересов, – сюда мы (не совсем справедливо) относили Рифтина и, с некоторыми колебаниями, Винникова, Мавродина, и те, которые пользуются наукой как булкой с маслом, – сюда мы относили Башинджагяна и все марровское окружение, а также большинство преподавателей по общественным наукам и истории.

 

305

 

Оставьте! Не трогайте! Бросьте

С утра поднялся тарарам,

С утра телефонные гости

Звонили по всем номерам.

Голубчики! Вы им не верьте!

Они ни с того, ни с сего.

Он умер совсем не для смерти

И тлен не коснется его.

 

(14 апреля 1930 г.: смерть Маяковского).

 

Стихи Мирона были впервые напечатаны в 1981 г. в Австрии.

Келя Стрсшинская была высокая, живая, стройная еврейская красавица с лицом египетской царицы, активная комсомолка («Саша Косарев сказал...»), но небольшого ума и скромных способностей. У нее вскоре появился постоянный друг1 не с нашего факультета – некий Леша Лебедев, блондин и пролетарий; лишь много лет спустя он с ней расстался. Маленькая Мария Свидер тоже, если присмотреться, была хороша собой – бледная, сероглазая; но очень уж безмолвная и незаметная. Мы редко слышали, чтобы она вообще произносила что бы то ни было, но относились к ней хорошо, потому что и она была нетребовательна и тоже ко всем доброжелательна. Из какой она была среды и семьи – понятия не имею; знаю лишь, что она жила на свою скудную стипендию. Училась весьма слабо, хуже даже Кели. Умерла после войны – говорили, что с голоду.

Были ли на «семитском цикле» ребята рабочего происхождения? Был Мусесов, Соня Безносая была, кажется, из рабочих, а «Старик Левин» «переварился в рабочем котле». Свидер была из очень бедной, но не рабочей семьи, Келя Стрешинская была дочь кустаря-фотографа («без мотора»), а остальные были дети служащих, хотя, конечно, была большая разница между Старковыми – детьми потомственных интеллигентов, и Зиной или Дусей, у которых если не отцы, то уж во всяком случае деды пахали землю, а отцы вышли в советские служащие сельского или районного масштаба лишь с приходом Советской власти. Комсомольцев на «цикле» тоже было мало, особенно поначалу: Стрешинская – наверное, Свидер и Безносая – вероятно; потом (когда они перевелись к нам) еще Миша Гринберг и Тадик Шумовский. Но принадлежность к комсомолу на лингвистическом отделении, в отличие от 176-й школы и исторического отделения ЛИЛИ, практически никакой роли не играла.

Первым после меня и, помнится, раньше Ереховича в нашу группу (на арабский цикл) перевелся Миша Гринберг; вслед за ним несколько позже² –

__________

¹ Теперь это называется boy friend.

 

² В печатных воспоминаниях Т.А.Шумовского этот эпизод рассказан совершенно искаженно; имени Миша Гринберга и моего он совсем не упоминает, как будто этих людей и не существовало – по какой причине, я расскажу ниже. При всей сложности своих отношений с Советской властью, Тадик следовал ее примеру: кто ей не нравится или чем-либо против нее провинился, того она начисто предает забвению потомства и стирает резинкой из истории. Так же пытался поступить и Тадик. И столь же бесполезно: из-под главной резинки все равно выступают через многие годы Гумилев, Вавилов, Бабель, Бунин, Рахманинов, – даже Игорь Северянин, а из-под резинки Тадика – его тщательно скрывавшиеся товарищи и романы. Шумовский рассказывает совсем несообразную историю, как он будто бы получил на руки (!) из рукописного хранилища (кто видывал такие порядки?!) манускрипт неизвестного арабского поэта; манускрипт будто бы погиб при его аресте, но сохранился стихотворный перевод, который он и опубликовал в своих мемуарах. Арабские поэты никогда не упоминают в стихах имен своих возлюбленных – здесь же было названо имя – но не арабское.

 

306

 

Тадик Шумовский. Они вдвоем образовали ядро арабской группы, в то время как остальные, кроме, пожалуй, Вали, были лишь необходимыми статистами, балластом для остойчивости кафедрального корабля (слишком малочисленную группу могли бы закрыть, а преподавателей уволить!). Где-то уже ко второму курсу на гебраистике откуда-то появился бледный, старше нас, до крайности бедно одетый и державшийся особняком Илья Гринберг – не знаю, где он учился раньше; но мне представлялось вполне понятным, что евреев, как и людей любой другой национальности, интересует история их собственной культуры, и люди с традиционным знанием иврита, подобные Илье Гринбергу и «Старику Левину», казались естественными на этой специальности. Но не все думали так.

Еще немного позже к нам на гебраистику перешел Велькович. Это был маленький, веселый, необыкновенно прелестный молодой человек, эллинист и поэт, весь сиявший доброжелательством и добродушием. В отличие от «Старика Левина» и Ильи Гринберга, он легко вошел в нашу компанию. (Он последним поступил на наш цикл – и первым с него выбыл: его арестовали в конце 1936 или начале 1937 года). Теперь группа гебраистов состояла из пяти евреев и одной русской. Мы не придавали этому ни малейшего значения, просто не задумывались об этом (и кому же учиться еврейскому, как не евреям, подобно тому, как таджики учатся на иранском цикле?). На самом деле такой состав группы имел для дальнейшего очень серьезное значение.

«Старика Левина» и Илью Гринберга, как кажется, не особенно интересовали другие предметы, кроме древнееврейского языка. Оба были воспитанниками еще хедера (как и Миша Гринберг), но хедерное учение так засело в «Старике Левине», что обучить его научной гебраистике никак не удавалось. Илья Гринберг, который был моложе «Старика Левина», но старше всех остальных, напротив, усваивал лингвистические знания хорошо. Наверное, сейчас наши русские националисты назвали бы их обоих сионистами, но тогда такого бранного обозначения в ходовом политическом лексиконе не было.1

__________

¹ Евреям были первоначально предоставлены Советской властью довольно широкие возможности развития собственной национальной культуры; возникли еврейские сельскохозяйственные коммуны в Белоруссии, Новороссии и степной части Крыма. Правда, неудачей было создание Еврейской автономной области в болотисто-таежных местах Дальнего Востока; хотя она и сейчас существует для вида, но идиш там считают родным языком менее 1 % населения. До начала 30-х п . идиш был одним из четырех официальных языков Белоруссии (наряду с белорусским, русским и польским; даже названия железнодорожных станций некоторое время писались на четырех языках), выходили газеты и книги на идиш, с Москве был еврейский театр, возглавлявшийся великим актером Михоэлсом; но узаконен был именно только идиш, но отнюдь не иврит; к началу тex же 30-х гг., если не раньше, были закрыты все хедеры и иешивы, и всякий интерес к ивриту преследовался – не как сионизм, а как «еврейский клерикализм». Дело в том, что само сионистское движение было ответвлением социал-демократии, а большевизм еще помнил, что и сам он был из РСДРП; все другие социал-демократические группы и секты считались поэтому гораздо опаснее открытых классовых врагов.

В период становления Советской власти на территории бывшей Российской империи были разные еврейские культурно-политические движения: среди городской еврейской интеллигенции было подавляющее число обрусевших, отдававших должное своему народному прошлому, но полностью принявших русский язык и культуру как свою собственную: некоторые крестились, но большинство, по примеру русских интеллигентов, оставили всякую религию. Что бы они ни были обязаны писать в документах, они считали себя русскими; в числе их были кадеты, меньшевики, большевики, эсеры и просто беспартийные; далеко не все прочие евреи были сионистами, т.е. сторонниками создания еврейского национального центра в Палестине (вместе с арабами, а позже – за счет арабов). А сионистско-масонский всемирный заговор никогда не существовал – давно доказано, что он был придуман в царской охранке в 1903 г. после Кишиневского погрома, а позже воскрешен из небытия гитлеровцами. Вне России и Польши

 

307

 

Я не могу сказать, был ли интерес «Старика Левина» и Ильи Гринберга к ивриту просто интересом к собственному культурному прошлому (скорее всего, так) или имел и какой-нибудь политический оттенок. На внутриполитические темы в 1933/34 гг. уже никто между собой не разговаривал.

Несколько раньше других – на втором курсе – в нашей ассириологической группе, состоявшей в тот момент только из Ереховича и меня, появился Липин.

Было уже не самое начало второго курса, «ассириологическис» женщины выбыли, и мы с Ереховичем уже привыкли, что вдвоем именно и составляем группу ассириологов, но раз мы с ним вошли в ту крошечную аудиторию, где обычно занимались с Рифтиным, – а за столом сидел новый для нас человек лет под тридцать–чуть меньше, чуть больше, небольшого роста, коренастый, скуластый, с широким ртом и широким носом, впалыми глазами и черными волосами бобриком. Мы остановились и посмотрели на него, он назвался:

– Лева Липин. Зачислен на второй курс по специальности ассириологии.

Мы несколько удивились, но не очень – столько народу перевелось к нам не с самого начала занятий – и нс только из других групп ЛИФЛИ, как Миша Гринберг, Тадик и Велькович, но и откуда-то извне, как Илья Гринберг или Ника Ерехович. Уже впоследствии, когда мы ближе познакомились, Липин рассказал, что до института работал продавцом в Торгсине, а о нашей специальности узнал от Миши Гринберга, с которым был издавна в приятельских отношениях (честолюбием Миши было либо быть знакомым со всеми евреями Ленинграда, либо, по крайней мере, знать про них все, что возможно – биографию, характер и т.п.). По словам Липина, Миша как-то раз сказал ему, что в ЛИФЛИ открылась специальность ассириологии. Он спросил Мишу, что это за наука; тот ответил, что она изучает Ассирию, Ашшур.

«Тогда я спросил его, – рассказывал Липин, – Зелбике Ашшур ви им тойре? – «Йо», – ответил Миша, – и я решил поступить к вам». Липин знал уже, что я понимаю идиш.

Про экзамены он сказал что-то неопределенное, но поскольку могли же

__________

были люди иудейского вероисповедания, говорившие на совершенно различных народных языках. По язык иврит был единственным общим достоянием всех евреев вообще: экзамен на знание иврита входил и течение более двух тысяч лет в обязательный для всех мальчиков обряд вступления в совершеннолетие и в еврейскую общину.

 

Секрет железного преследования иврита и писателей и поэтов, писавших на иврите, был в том, что иврит был официально принят сионистами, а сионисты, как все бывшие социал-демократы, рассматривались как более вредные, чем прямые капиталисты. Официальным же объяснением преследования иврита было то, что он якобы только религиозный и «мертвый язык», что воскрешать мертвое так же плохо, как сохранять мертвое и не закрывать и не сносить православные храмы и синагоги. И партийные массы, конечно, в это верили твердо.

 

¹ Торгсин народе это сокращение, на самом деле обозначавшее «Торговый синдикат», истолковывалось как «Торговля с иностранцами») представлял собой сеть магазинов с очень богатым ассортиментом продовольственных товаров и одежды, которыми торговали на валюту, и том числе на золото и серебро, дополняя достижения «Золотой лихорадки» (описанные, из цензурных соображений, в виде «сна» в «Мастере и Маргарите»). Торгсин (без этого названия – по той же причине, почему «Золотая лихорадка» описана в виде сна: книга была рассчитана на подцензурную печать) тоже описан Булгаковым в «Мастере и Маргарите» (это его громят в конце романа Кот с Фаготом). Конечно, работники Торгсина тщательно отбирались ОГПУ.

 

² «Та же Ассирия, что в Торе?» – «Да» (идиш).

 

308

 

принять Фалееву и даже Ереховича, я не видел причин, почему не могли бы принять Липина. Во время приема 1934 г. по-прежнему учитывалось социальное происхождение. Отец Липина считался рабочим, а продавец Торгсина – это тоже чего-нибудь да стоило.

Так или иначе, Липин взялся за учение очень усердно и к концу второго курса почти догнал нас с Ереховичем, хотя и позже всегда немного отставал от нас.

Александр Павлович Рифтин вел у нас на первом курсе специальный предмет; года с 1937 он читал также введение в языкознание для всех первокурсников (вместо башинджагяновского «нового учения о языке») и общее языкознание для пятого курса и аспирантов. Первокурсники обожали его: переходя к новой теме, он любил ставить ее как загадку, разгадка которой – у него, Рифтина, и это увлекало студентов и заставляло их думать. Но старшие любили его меньше – его педагогические приемы уже казались им примитивными. Зато преподаватель языка он был идеальный; не выучиться у него просто было нельзя. После зазубривания первых клинописных «ста знаков» начался собственно курс аккадского языка. Вот тут-то и было самое главное. Занятия шли так: первый из двух ежедневных уроков он начинал с повторения определенного раздела русской грамматики (правильно считая, что из школы студенты ее не помнят) и лишь затем излагал соответствующий раздел грамматики аккадской; в начале следующего урока он вызывал к доске и заставлял писать парадигму за прошлый урок, и не двигался дальше, пока мы не ответим эту парадигму без ошибок и наизусть; на втором уроке в тот же день мы читали текст. Часов на языковые занятия было достаточно (четыре-пять двойных уроков в шестидневку), так что мы проходили весь грамматический курс на первом курсе и успевали прочесть два больших текста. Мы читали по немецким учебным пособиям, пользуясь приложенным к ним немецким словарем. Это было не очень трудно, так как число текстов в хрестоматии Делича было не особенно велико, и, соответственно, словарик был небольшой и, хотя он и был, по семитологическому обычаю XIX века, расположен в порядке согласных корня, и по еврейскому, а не по латинскому алфавиту, и притом давал, естественно, лишь немецкий, а не русский перевод слова, но находить семитские корни я научился еще у Юшманова; Ника Ерсхович тоже быстро усвоил эту премудрость (поскольку параллельно мы занимались и древнееврейским; а Липин знал идиш, а потому читал еврейские буквы и с грехом пополам понимал и немецкие слова).1 Александр Павлович никогда не спрашивал,

__________

¹ Впоследствии Лев Александрович Липин (впрочем, в студенческих списках он числился как Леонид Харитонович, а по метрике – Лейб Хацкелевич) выпустил русскую хрестоматию по аккадскому языку и словарь. Не затрудняя себя, он просто воспроизвел хрестоматию Делича, прибавив лишь один большой текст, изданный великим французским ассириологом Тюро-Данжэном; словарь он тоже перевел с немецкого словарика Делича, почти вовсе не включая в него слои из добавленного Тюро-Дапжэновского текста и не затрудняясь уточнениями значений аккадских слов, выявленными в течение 50 лет после Делича. Немецкий он по-прежнему знал слабо и часто выбирал не те значения немецкого слова, что надо, например, давал в свой словарик омоним действительного перевода. Любопытно, что «хрестоматией Липина» охотно пользовались преподаватели аккадского... в США, так как русский перевод слов был тамошним студентам, глава богу, непонятен, и они не могли пользоваться устаревшими, а потому вводившими в заблуждение переводами – ни Делича, ни Липина. По вообще мне кажется правильным для такого сложного предмета, как наш, пользоваться международными учебными пособиями – попутно поневоле выучивая и немецкий и английский, а без них в науке все равно как в темном лесу.

 

309

 

знают ли студенты немецкий: учили же они его в школе! В конце недели по всем языковым занятиям выставлялись отметки по пятибалльной системе.

На следующий год мы быстро повторили грамматику и прочли еще несколько текстов: в первом полугодии «Поход Саргона на Урарту» – тяжелый текст, после одоления которого чувствуешь, что уже взаправду стал ассириологом; во втором – несколько литературных текстов, а также Законы Хаммурапи. А.П. читал нам краткий курс ассиро-вавилонской литературы, но при этом во второй час (учебные часы были сдвоенные) мы читали разбираемые литературные тексты по транскрипции из французской книги Дорма. На третьем курсе мы читали дальше аккадские тексты, в том числе много староассирийских и среднеассирийских надписей и законов, а кроме того, проходили шумерскую грамматику и читали простые шумерские тексты; на четвертом А.П. читал введение в клинописное право, а в классе мы читали с ним образцы старовавилонских юридических документов и писем и старовавилонскую версию эпоса о Гильгамеше, а по-шумерски – надписи Гудеи и Урукагины. Кроме того, для меня и Ереховича Александр Павлович читал краткий курс введения в хеттский язык, а у Александра Васильевича Болдырева я факультативно занимался греческим. Наконец, на пятом мы читали у А.П. по-шумерски «Цилиндр А» Гудеи – необыкновенно трудный текст; занятия превращались в споры, и нередко Рифтин признавал толкование, предложенное мной или Ереховичем, более удачным, чем свое. На пятом же курсе А.П. читал историю аккадского языка с чтением образцов текстов из всех диалектов и эпох.

Работать в заданном темпе было трудно. Вплоть до середины третьего курса я, придя домой и пообедав, немедленно садился за урок и сидел за ним чаще всего до часа или двух, а к девяти надо было опять в университет. Но когда я несколько освоился с клинописью и ушел немного вперед, я давал себе сам еще дополнительные задания, и таким образом еще до «Похода Саргона против Урарту» я прочел сверх всякого задания три маленьких поэтических текста, ставившие предо мной весьма непростые загадки, и «Вавилонскую хронику», писанную не ассирийским, а незнакомым мне тогда нововавилонским пошибом и к тому же сплошь зашифрованную шумерограммами.

Помимо аккадского и – с третьего курса – шумерского, для ассириологов и арабистов был обязателен древнееврейский. На первом курсе нам его читал И.Г.Франк-Каменецкий: был он, вообще-то говоря, египтолог, и хотя когда-то учился древнееврейскому у П.К.Коковцова, но знал этот язык слабо и нередко сбивался, излагая парадигмы; но у меня была куплена у букиниста великолепная подробнейшая грамматика Гезениуса-Кауча, и я ее постепенно отлично выучил. Читали мы отрывок из «Бытия» про Иосифа и его братьев,

__________

¹ В печати появилось сообщение, что первым в ленинградском университете вел курс хеттского В.К.Шилейко. Это не так: В.К.Шилейко занимался с Александром Павловичем хеттским, но это было до появления первых грамматик и учебников, так что это был, скорее, неофициальный совместный разбор текста, чем систематический курс. Официально Шилейко читал курс «клинописи» вообще: тут были и шумерский, и аккадский, и хеттский языки, причем на уровне последних достижений мировой науки. В недавно опубликованных в журнале фантастичных и сурово осуждавшихся А.А.Ахматовой мемуарах неплохого поэта Георгия Иванова Шилейко посвящено строк пятьдесят – ив них не меньше пятидесяти ошибок и прямой лжи.

 

310

 

но для собственной пользы и удовольствия я прочел и «Книгу Ионы» и кое-какие отрывки из «Книги царств».

Что касается гебраистов, занимавшихся у М.Н.Соколова, а потом у А.Я.Борисова, ближайших учеников П.К.Коковцова, то они, конечно, успели за первый год гораздо больше нашего; но там была особенность: если Тату Старкову, Келю Стрешинскую и Мусю Свидер надо было учить, как и нас, с азов (Мирон Левин вообще не снисходил до того, чтобы выучить толком хотя бы только еврейский алфавит), то «Старик Левин», Илья Гринберг и «Продик»1 Велькович еще до университета свободно читали по-древнееврейски (но по-ашксназски), и их надо было не учить, а переучивать, и, кроме того, отучить от хедерного перевода, основанного на модернизированных реалиях (например, Илья Пророк возносился на небо не в «карете», как переводил Илья Гринберг, а в «колеснице»). Кроме того, надо было и не нюхавших ранее древнееврейского языка заинтересовать им; это тоже было совсем не легко – для девушек и Мирона это была какая-то чудовищно запутанная диковина, которую совершенно непонятно было зачем надо учить. Ну, может быть, у Муси был еще какой-то интерес к древнееврейскому как к языку ее предков; но эта очень славная и скромная девушка была в высшей степени неспособна к языкам вообще.

Для гебраистов, кроме древнееврейского, был обязателен и арабский, который арабистам преподавал Эберман, а гебраистам – красивый, молодой, стройный В.И.Беляев; но А.П., пользуясь тем, что у меня было много свободного времени, приказал мне тоже ходить на арабский к В.И.Беляеву, а на втором курсе – и к И.Ю.Крачковскому, который читал арабистам историко-географическую литературу арабов и Коран.

И.Ю.Крачковский был человек неколебимого, даже беспощадного благородства, стройный, красивый, с благородной седой бородой. Говорил гладко, без запинок и придаточных предложений.

Лекции его были тяжелым испытанием. Он четко произносил название очередного арабского сочинения – а каждое из них, названий, представляет собой рифмующееся двустишие, совершенно бессмысленное, никакого отношения к содержанию произведения не имеющее – примерно «Ожерелие мудрых Для просвещения темнокудрых». Все это, конечно, произносилось по-арабски, а арабский я знал плохо; затем упоминался автор произведения, какой-нибудь Абдаллах ибн Фуфу Курдуби, или Мухаммед ибн Ахмад Кайравани; затем сообщалась дата старейшей рукописи, хранящейся в Эскориале или другом хранилище, цитировались мнения двух-трех арабистов о вероятной дате написания; и так далее, до конца лекции шло перечисление названий и авторов рукописей. Зарезаться! И все это без повышения и понижения голоса, без малейшего жеста. Удавиться!

Что касается Корана, то это бессмертное произведение было, как известно, записано после смерти пророка Мухаммеда со слов его учеников, наизусть

__________

¹ «Продиком» он был назван на классическом цикле за предполагаемое сходство с греческим философом V в. до н.э. Продиком Кеосским, который славился тем, что любому аргументу мог противопоставить контраргумент, не считая истину абсолютной. Прозвище так привилось, что настоящего имени Велькович я не упомнил. Продик был еще и поэт; об этом я узнал десятилетиями позже.

 

311

 

хранивших его проповеди в памяти. Никто уже к тому времени не помнил, в каком порядке и даже в какой связи эти проповеди (суры) были произнесены, а никакой логической связи между ними нет, – так что премудрые главари ислама решили записать их в порядке длины каждой проповеди – начиная с самой длинной суры «Корова» и кончая самой короткой. Игнатий Юлианович счел, что для студентов лучше начинать с самых коротких сур, и в результате мы читали Коран задом наперед. Но так как весь Коран сочинен монорифмическим раёшником (рифмованной прозой), с одной сквозной рифмой на каждую проповедь, а последние суры посвящены малопонятным видениям судного дня в конце времен; а этот погонщик верблюдов, даже когда не касался судного дня, не отличался большой стройностью мышления (ни образованностью, даже по древневосточным масштабам), то все чаще наше чтение лежало в плане поэзии абсурда. Кончилось это для меня тем, что я не выдержал и сбежал: мало того, не сдал даже экзамен В.И.Беляеву. В результате арабскому я не выучился, кроме, впрочем, фонетики и грамматики у Юшманова. Арабская грамматика – строгая и логичная, как геометрия, и я сразу запомнил ее хорошо.

Зато необыкновенно интересен был курс введения в семитологию, которую читал на первом курсе Николай Владимирович Юшманов. Александр Павлович сделал ошибку, что поставил «Введение» на первом курсе – это был «не в коня корм», потому что никто еще не знал никаких семитских языков, и все, что рассказывал Н.В., ни с чем не могло ассоциироваться и не могло заинтересовать. Поэтому, кроме двух-трех студентов, уже познакомившихся с арабским или ивритом, его никто не слушал. Уже для Тадика Шумовского, Ильи Гринберга и Ники Ереховича его лекции были трудноваты.

Николай Владимирович всегда входил в аудиторию с опозданием минут на пятнадцать, садился, хмыкал, улыбался в пышные рыжие усы и рассказывал кому-нибудь из сидевших в первом ряду некий анекдот или вспомнившийся случай, иной раз на идиш; затем уже приступал к лекции. Читал он, излагая свои факты с необыкновенной логичностью и краткостью, и его легко было записывать. Но курс был годичный, а свой материал по введению в общую семитологию он легко уложил в течение первого полугодия.

Во втором полугодии курс его стал фантастически интересным – о чем он только не рассказывал! О родстве семитских языков с так называемыми «хамитскими», о теории неточных фонетических соответствий А.Майзеля, о гипотезе первичных диффузных фонем, об искусственных языках, об обстоятельствах изобретения воляпюка и эсперанто, о теориях Щербы и Шахматова, о происхождении редких русских слов, фамилий русских и еврейских, об эпизодах из жизни Юлия Цезаря Скалигсра, Нсльдеке или Велльгаузсна, о принципах топонимики с примерами из России, о сложнейших этимологиях русских слов «зимогор» и «абрикос», причем давал разбор закономерности каждого перехода из языка в язык – «абрикос» проходил через шесть языков – всего не только не перечислишь, но даже и не вспомнишь. А я все точнейшим образом, почти стенографически записывал.

Ребята же, как не слушали его в первом полугодии, так не слушали и во втором. Николай Владимирович очень скоро заметил пары, игравшие в

 

312

 

крестики и нолики, и одиночек, читавших романы за задними столами. Он отнесся к этому со своим обычным спокойствием. Однако с течением времени он приходил на занятия все позже, анекдоты «Старику Левину» рассказывал вес дольше, а на предпоследней своей лекции, закончив анекдотическую часть, он сложил руки на груди и, ухмыляясь в рыжие усы, замолчал. Самое интересное, что студенты, занятые каждый своим, этого даже не заметили. Дождавшись звонка на переменку, он вышел, погулял по коридору, пришел в аудиторию опять с опозданием в пятнадцать минут и, уже не рассказывая никаких анекдотов, просто сел на свое место и просидел молча, ухмыляясь, до конца академического часа и затем ушел.

Аудитория этого просто не заметила. Но я, человек законопослушный по природе и к тому же староста цикла, внутренне похолодел. Ведь только недавно был очередной грозный приказ о дисциплине не только студентов, но и преподавателей, какие-то комиссии ходили по аудиториям, и все это грозило большими неприятностями – не нам, конечно, но Николаю Владимировичу. Вдруг кто-нибудь войдет в аудиторию и обнаружит молчаливую лекцию – или тот же Мусссов капнет в партбюро. Поэтому на следующей неделе я забежал минут за пять перед лекцией Юшманова к нему в профессорскую (это было крошечное помещение на том месте, где узкий коридор ЛИФЛИ отделялся от широкого; в нем едва помещался десяток стульев, а стола вовсе не было). По обычной студенческой наивности я думал, что всякий профессор или преподаватель, входя в аудиторию, излагает знания, доступно покоящиеся у него в мозгу, – о том, что к каждой лекции нужно готовиться, и нередко столько же времени, сколько ее приходится читать, мне было совершенно неведомо.1

– Николай Владимирович, сейчас у нас последняя лекция – не могли бы вы прочесть краткую обзорную лекцию по всему вашему курсу?

– Обзорную лекцию? – сказал Николай Владимирович совершенно спокойно. – Можно.

Я рысью бросился в аудиторию.

– Ребята, сейчас записывайте тщательно, Николай Владимирович будет читать обзорную лекцию по всему курсу – все, что он будет спрашивать!

И он вошел в аудиторию без опоздания и за два часа прочел вкратце, очень ясно, полный обзор сравнительной грамматики семитских языков.

Еще до экзамена он отпечатал основную суть своего курса на 15 машинописных страницах, размножил, сообщил, что это он и будет спрашивать, поэтому экзамены сдавались всеми с большим успехом. Кажется, и эти тезисы его курса (под названием «Введение в семитологию» или «... в семитское языкознание») не сохранились в факультетской библиотеке.

Я этой записью не пользовался, потому что у меня был толстенный подробнейший рукописный конспект всего курса, включая и его вторую половину, представлявшую особую ценность. Я собирался, – по своему

__________

¹ Не только мне это было невдомек, но и министерству до сих пор невдомек: служебная нагрузка преподавателя рассчитывается только по аудиторным часам; часы подготовки, так же как заседания кафедры, методические совещания и т.п., в счет не идут, что, конечно, приводит к увеличению рабочего дня мало-мальски добросовестного преподавателя намного сверх законных 8-ми часов в день – даже если учесть более длинный отпуск (48 дней). По тогда и штатно-окладной системы для преподавателей не существовало, и они оплачивались только по фактически прочитанным часам. Штатные оклады были введены лишь в 1937 г.

 

313

 

обыкновению (когда дело касалось важных курсов), – весь этот материал переписать начисто; задача непростая, так как он занимал три или четыре очень толстые тетради, завернутые в общую бумажную обложку, – страниц триста рукописных. Но пока я собирался это переписывать, Дуся-арабистка решила проявить особую добросовестность.

– Игорь, – сказала она, – ты очень подробно записывал курс Юшманова – не можешь ли дать мне твою тетрадку?

– Пожалуйста, – сказал я, – но зачем тебе? Николай Владимирович ведь подготовил машинописный конспект на 15 страницах и больше ничего спрашивать не будет!

– Да, но я хочу подготовиться как следует. – Я дал ей тетрадку. Осенью на втором курсе я решил наконец переписать ее начисто и попросил ее у Дуськи обратно. Она обещала принести в следующий раз. Но и дальнейшие мои настойчивые просьбы не помогали. Наконец, уже к весне, она призналась:

– Знаешь, я думала, что тебе она больше не нужна, и бросила твою тетрадку в урну.

Так погиб неповторимый, насыщенный бездной познания курс Юшманова.1

Кроме Юшмановского, общим для всех семитологов был курс истории Древнего Востока, который читал Василий Васильевич Струве. Я уже слушал его с историками, но нынче курс был более подробный, годовой, и я, конечно, опять слушал его. Кроме уже знакомых (не только по прошлогодним лекциям, но и по знаменитому докладу в ГАИМКе) Египта и Шумера, тут была еще и более подробная, чем раньше, история Вавилона и Ассирии и Ахеменидской Персии. Все это было мне малоинтересно; несложную концепцию Струве я уже хорошо усвоил, а излагавшиеся им факты я знал даже гораздо лучше и подробнее, чем давал он, а именно из «Кэмбриджской истории древнего мира», давно заученной мною почти наизусть. Слушать Струве было трудно – читал он плохо, пищал, запинался, с бесчисленными «словечками». Однако я слушал очень внимательно – и с огорчением замечал его неточности.

Помимо семитологических и древневосточных дисциплин у нас в тот же год (или в первом полугодии следующего учебного года) был семинар по элементному анализу (САЛ, БЕР, ИОН, РОШ). Вел его ученик Марра Т., небольшой представительный джентльмен с черной бородкой. Понять было ничего невозможно. И не удивительно – впоследствии^ыяснилось, что Т. тяжелый параноик. Он благополучно пережил все бедствия 30-х и 40-х гг. и еще сорок лет спустя печатал как сотрудник Института языкознания свои вполне параноидальные труды, хотя уже без чстырехэлементного анализа.

На курс старше аналогичный семинар вела другая особа из окружения Марра – некая Б. Уровень ее лингвистической подготовки ясен из того, что она определяла «междометие» как «непроизвольный звук, испускаемый человеком».

Общегрупповые занятия были у нас еще по немецкому языку – с милой,

__________

¹ Юшманову вообще не повезло с работами: со второй половины 20-х до начала 50-х гг. издавать в СССР что-либо по востоковедению, да и по языкознанию (кроме марровского) было почти невозможно, и 80% его важнейших и интереснейших трудов остались в рукописи или просто погибли.

 

314

 

умной и красивой Сандухт Арамовной Акулянц, когда-то влюбленной в брата Мишу – впрочем, в числе многих. Я знал немецкий не особенно хорошо,1 но все же гораздо лучше остальных, и на занятия Сандухт Арамовны стал ходить лишь на старших курсах. Ника, помнится, тоже был освобожден от немецкого.

Из обязательных общеобразовательных лекций я на первом курсе лингвистического отделения слушал только диалектический и исторический материализм. Этот курс читал молодой, полный, несколько растрепанный человек в очках, которого все называли «Додик Розенштейн». Семинар же вел некто Власов – для совместной группы семитологов и классиков. В группе классиков учились две способные интеллигентные девочки – Соня Полякова и Наташа Морева (.впоследствии Вулих), две-три менее способные девочки и молодые дамы и еще кто-то, в том числе важный и тупой Ш., впоследствии профессор. Наташа Морева старалась блистать, все другие – кажется, без исключения – старались по возможности не быть вызванными: занятия были неинтересными. Первый и третий том «Капитала», «Происхождение семьи, частной собственности и государства» я внимательно читал еще на первом курсе, теперь пришлось читать «Анти-Дюринг», что было довольно интересно, затем «Диалектику природы» – маловнятный конспект, который Энгельс писал для себя, а не для опубликования, и который касался каких-то физических и химических открытий столетней давности; затем ленинский «Материализм и эмпириокритицизм»; эту книгу, кроме беспардонной ругани по адресу Маха и Авенариуса, я понимал плохо; и еще какие-то ленинские статьи, тоже с резкой полемикой против кого-то абсолютно неизвестного, и к тому же написанные по разным совершенно частным поводам. Общей картины не получалось, и делу не помогал и преподаватель, ведший семинар – Власов явно сам скучал. Когда пришла пора нас экзаменовать, он взял все наши матрикулы, разложил их раскрытыми друг на друга так, чтобы из-под верхнего матрикула в следующем была видна только нужная ему строка, и, не глядя на фамилии, всем поставил «удовлетворительно». Итак, напрасно старалась Наташа Морева, томно выговаривавшая: «Людвиг Файербах...»

На семинаре по диамату, да еще на профсоюзных собраниях познакомился я с однокурсниками из других групп: в таджикской группе учился умный, красивый, стройный поэт Гриша Птицын и его будущая жена Мирра Явич, неразлучные подружки – косенькая блондинка Вера Расторгуева и веснушчатая, незначительного вида, но на самом деле очень способная и умная Валя Соколова, дружившая и с Татой Старковой; не особо способный таджик Мирзоев, все же неплохо успевавший, поскольку у него не было затруднений с персидским языком, и потом вышедший в академики, и еще двое-трое обычных в каждой группе дурачков. В японской группе главенствовали две подруги – Ира Иоффе, вторая после Нины Магазинер красавица факультета, чем-то похожая на нее – такая же крупная, русая, сероглазая, – и Женя Пинус, не красавица, однако с интересным, правильным, смуглым, но

__________

¹ Я недостаточно долго занимался с Сильвией Николаевной Михельсон! В те годы она преподавала английский в ЛИФЛИ, и я часто встречал ее в коридорах и беседовал с ней, но у нее уже больше не бывал. Она погибла от голода в блокаду

 

315

 

мрачным лицом; еще там училась Вера Глотова – приятельница наших арабисток, тоже из библиотечного техникума, и такого же невысокого уровня; несколько корейцев, частью очень толковых, но нынче я уже не помню, кто из них был кто.

Так как у меня было много свободного времени, то я ходил к историкам на потрясающие лекции Е.В.Тарлс по новой истории, и еще я ходил и на лекции, читавшиеся лингвистам-старшекурсникам, – иногда только для того, чтобы составить себе представление о лекторе. Так я побывал на одной или двух лекциях Н.Я.Марра. Хотя я уже понимал, что марровское учение о языке – патологический бред (это я понял, прослушав лекции Башинд-жагяна и попытавшись читать кое-что из сочинений самого Марра),1 я все же решил его послушать сам.

Марр, черноглазый, седой, но не до белизны, со всклокоченными волосами и маленькой седоватой, клином, бородкой, бегал по эстраде актового зала, возбужденно и даже ожесточенно говоря что-то мало связное, причем пенсне, зацепленное за ухо, падало на длинном шнурке и раскачивалось у его колен. Он яростно клеймил и почти проклинал буржуазную лингвистическую науку, а заодно и своих учеников – за то, что они не могли угнаться за его развитием и твердили зады, оставленные им уже более двух недель тому назад. Фразы его были запутаны, к подлежащему не всегда относилось соответствующее сказуемое. Понять было ничего невозможно. Мне было странно, что кому-нибудь могло быть не ясно, что он сумасшедший.

Еще будучи на «ямфаке», мой брат Миша как-то подошел к Марру и спросил его, почему первичных языковых элементов именно четыре.

– Па-та-му-что не пять! – резко ответил Марр. И это действительно был главный резон.

 

На суку порола «Кар-р!» –

Голос эмфатический.

Слышит академик Марр:

«Корень – яфетический!»

Яфети-фети-фсти,

Дальше некуда идти!

 

Слышал этот стишок от Б.Б.Пиотровского – может быть, он и сочинил.

Годом спустя я в том же актовом зале слушал великого фонетиста Льва Владимировича Щербу.2 Это был замечательный ученый, но отвратительный лектор, гнусавым голосом произносивший фонетические примеры, а иногда он даже вставлял в нос резиновую трубку и дышал сквозь нес, чтобы показать разницу между назализованными и неназализованными звуками. Студенты

__________

¹ Единственно как можно было поступать с этими сочинениями, это учить весь этот набор слов наизусть. Так и делал любимый друг Вани Фурсенко. тонкий, ироничный Иван Сергеевич Лебедев по прозвищу «Француз», но все другие были бессильны. Существовал написанный И.И.Мещаниновым «Ключ к яфетическому языкознанию» – читай: к публикациям Н.Я.Марра, никаких других «яфетидологических» работ практически не было. Но и этот ключ был немного более внятным, чем сама «яфетидология».

 

² После счерти Марра И.И.Мещанинов, встав во главе языковедческой науки (Сталин любил, чтобы каждая паука имела своего признанного главу и последовательно проводил это правилок дал возможность Л.В.Щербе и другим серьезным ученым-лингвистам вернуться к работе и преподаванию, от чего при Марре они были отстранены – не столько самим Марром, хотя и при его согласии, сколько его прихлебателями.

 

316

 

ничего не могли понять, а известная наша острячка Н.Н.Амосова однажды во время его лекции довольно громко сказала:

– Вот мельница. Она уж развалилась...

Я был знаком с Л.В.Щербой – встречал его на квартире В.В.Фурсенко, хорошо знал его очаровательных сыновей, но не рассчитывал, что он может меня помнить, и, постеснявшись, не подошел к нему. И на лекции его больше не ходил, решив лучше читать его работы. Но впоследствии едва не умер со смеху, когда у нас за столом дома изображал лекцию Щербы бесподобный Ираклий Андроников. Кто слышал его только с эстрады, тот, конечно, не имеет представления о гениальности его перевоплощений. А Ираклий, как сам он рассказывал, ходил целый год один на факультативный семинар Л.В.Щербы – специально, чтобы создать этот номер. После смерти Л.В. он его больше не изображал. Вообще И.Л.Андроников никогда не изображал покойников, если только они при жизни не видели номера и не разрешили ему его широко показывать.

 

I I I

 

Несмотря на разношерстный состав нашего «семитского цикла», мы жили дружно и ощущали себя как единое целое. Этому немало способствовали заседания кафедры, проводившиеся ежемесячно, причем Александр Павлович требовал, чтобы приходили не только все преподаватели, но и все студенты; каждый раз, среди прочих дел, обсуждалась студенческая успеваемость и другие наши дела. Нередко давали слово и студентам, особенно «активу»: я был по большей части старостой, Келя была обычно комсоргом. Профорги менялись, но они лишь собирали членские взносы и на кафедре не выступали. Молчал и Мусссов, наш бессменный парторг.

Много позже я узнал, что среди наших студентов было три стукача по числу групп.

Заведующим кафедрой, не по старшинству, но по праву, был Александр Павлович Рифтин. Ему было всего тридцать три года; если не ошибаюсь, до 1933 г. он работал в Институте сравнительного изучения литератур и языков Запада и Востока (ИЛЯЗВ), потом закрытом. Узнав о предстоящей перестройке Л'ИЛИ–ЛИФЛИ, он добился приема у С.М.Кирова, тогда первого секретаря ленинградского обкома, и убедил его в необходимости создания семитологической кафедры и соответственного «цикла», со специальностями ассириологии, гебраистики и арабистики. Надо сказать, что тогда не только первые две казались экзотической роскошью, но и арабская специальность тоже: хотя И.Ю.Крачковский еще до первой мировой войны занимался современной арабской литературой и впервые ввел ее в научный обиход,1 однако тогдашняя арабистика по-прежнему была «классической», то есть была основана на Коране, доисламской поэзии и раннссредневековых историках. Арабские полуколонии Англии у нас никого не интересовали.2

__________

¹ Это не помешало поднять против Крачковского кампанию за «недооценку современной арабской культуры» и за «колониализм» и довести его до смертельного инфаркта.

 

² Но зато, как выяснилось потом, они очень интересовали нацистов. Насер, Садат и многие другие послевоенные арабские лидеры вышли из гитлеровских военных академий.

 

317

 

Александр Павлович Рифтин нам, конечно, совсем не казался молодым. Лицо у него было круглое, соколиное, черные волосы зачесаны назад, голову он имел привычку держать слегка набок, как снегирь, может быть, в связи с тем, что он хорошо видел только одним глазом – другой, слегка косивший, был почти или вовсе слеп (почему Александр Палович и не был мобилизован в Красную Армию).1 Говорил он с интонацией убедительной, любил ставить студентам вопросы, на которые сразу сам и отвечал («Вы не знаете, а я знаю»), и завершал отрезок речи формулировкой, приговаривая: «Только так».

На кафедру им были привлечены самые лучшие силы, но решение, вынесенное свыше, делало заведующим кафедрой молодого, еще почти ничего не напечатавшего Рифтина, а не профессора кафедры (снова с 1934/35 г.), ученого с мировой известностью Игнатия Юлиановича Крачковского; и это было хорошо, так как у Игнатия Юлиановича не было (уже не было?) той энергии и энтузиазма, что у Рифтина, ни его умения говорить с начальством и добиваться своего.

Александр Павлович сидел посреди за столом, управляя своей кафедрой, слегка наклонив набок голову. Рядом с ним, как бы признавая со снисходительной улыбкой его фактическое право, сидел профессор И.Ю.Крачковский.2 Этот человек огромных знаний лишь казался холодным и недоступным. Так хотелось бы ввести в мое повествование его седоватую, ухоженную, прямоугольную бороду – с помощью ходового литературного приема, заставив его поглаживать ее; но прием тут такой неприемлем: Игнатий Юлианович не жестикулировал даже настолько, чтобы погладить бороду.

По левую руку Александра Павловича сидел Израиль Григорьевич Франк-Каменецкий. Это был небольшого роста сутулый человечек, с русыми с проседью волосами и бородкой, и в pendent к Александру Павловичу – тоже с одним сильно косившим, слепым глазом. Он был человек не только необычайно интересный в устной речи и разговорах, но и необычайно добрый. Учился он в свое время у Б.А.Тураева, потом в Кенигсберге, в Германии, там и получил докторскую степень по египтологии. Он сыграл для всех нас большую роль – однако не своими занятиями по древнееврейскому, а своими частыми и необыкновенно интересными докладами-лекциями по мифологии

__________

¹ Точнее, он был мобилизован, но из-за зрения был взят санитаром и служил в самом Петрограде, и уже после военной службы продолжал работать на петроградской «Скорой помощи». Как-то ему довелось отвозить в больницу попавшего в уличную аварию В К.Шилейко – поэта, гениального ассириолога и в то время мужа А.А.Ахматовой. Пока А.П. сидел с ним в приемном покое, ожидая, когда оформят бумажки, Шилейко успел сагитировать его пойти учиться ассириологии. А.П. поступил в университет, где учился арабскому у И.Ю.Крачковского (в одной группе с В.И.Беляевым, И.Г.Бендером и И.Н.Винниковым; арабский А.П. знал отлично), а аккадскому и древнееврейскому он учился у П.К.Коковцова Но он занимался аккадским, шумерским и даже хеттским и у В.К.Шилейко, которого и считал собственно своим учителем – учился одно время неофициально, так как Шилейко был не в фаворе у П.К.Коковцова: тот провалил его по еврейскому языку, за анекдотически микроскопическую ошибку. Тем не менее Шилейко потом преподавал в университете, хотя как-то попутно, а служил (и жил) в ГАИМКе т.e. в Мраморном дворце); позже, разойдясь с А.А.Ахматовой, он уехал в Москву и работал сначала и в Ленинградском университете, и в Московском музее изобразительных искусств, потом только в Москве. В Москве и умер в 1930 г.

 

² И.Ю.Крачковский был академик, но не позволял себя так называть в университете: «В университете я профессор; в Академии я академик».

 

318

 

и семантике мифа, которые он читал для всех желающих. Самому Израилю Григорьевичу казалось, что в них он примыкает к Марру и даже к О.М.Фрейденберг, но на самом деле он был вполне оригинален и глубок. В его осанке и манере говорить было что-то старческое, обесцвеченное, глаза были впалые; редкие волосы – вроде бы и не седые, а какого-то неопределенного цвета, – тоже как-то старили его. Но обожали его все студенты: сильные – за необыкновенно оригинальные и увлекательные доклады; слабые – потому что он, обычно молчаливый на заседаниях, горячо заступался за отстававших.

Сбоку, тоже молчаливо, но время от времени выразительно ухмыляясь, сидел Николай Владимирович Юшманов; с другого боку – нервный, стройный, с глазами, которые казались мне полубезумными, Эберман, успевший к тому времени отсидеть; и тихий, незаметный (даже трудно через столько лет описать его внешность) Михаил Николаевич Соколов1, многолетний ассистент академика П.К.Коковцова и, говорили, блестящий преподаватель.

Обсуждалась работа за месяц – отчитывались один за другим преподаватели с упоминанием пройденного и успеваемости студентов, а также и студенты – тс, кого время от времени вызывал Александр Павлович. Не прийти на заседание кафедры было невозможным делом.

Более скучно было на общефакультетских профсоюзных собраниях. Я сидел обычно рядом с Мироном Левиным или Соней Поляковой, писал шуточные стихи, рисовал кошечек и кораблики и тому подобное. Но одно такое профсоюзное собрание привело к моей дружбе с Ниной Магазинер.

После нашей встречи в Коктебеле мы здоровались с нею в институтских коридорах, иногда перебрасывались несколькими словами – тем более, что у нас была общая приятельница, Галка Ошанина, близко дружившая с Ниной. Но знакомиться ближе не хотелось: она казалась «барышней», и к тому же всегда была в окружении обожателей, а я – как я объяснял себе сам – не желал участвовать в concours hippiquc;2 главным образом, впрочем, потому, что считал свое поражение в подобном конкурсе неизбежным. Недаром же на меня с таким высокомерием, сверху вниз, смотрел Галкин муж – красавец Петр Потапов. А в ту зиму к Нине был приближен молодой человек из ее английской группы – Гриша Розенблит. Небольшой – но ладный, собой довольно красивый парень, Розенблит принадлежал к тому типу строгих комсомольцев, который еще со времени школы внушал мне недоверие, – если только правильность их не сочеталась с добросердечием, что тогда еще встречалось нередко: таков был в Эрмитаже Исидор Михайлович Лурье, а из более поздних моих знакомых – Толя Ляховский и Леня Бретаницкий, о которых речь будет особо. В Розенблите этого не было – жесткое знание текущей политики и марксистской философии не смягчалось никакими общечеловеческими качествами – по крайней мере такими, которые были

__________

¹ В 1938 г. М.Н. и его жена были схвачены и погибли; их дочку удочерили знакомые, но их постигла та же судьба; новые родители заменили девочке не только фамилию, но и отчество.

 

² Конский конкурс (франц.).

 

319

 

бы мне видны. Не нравились мне и его друзья – Исаак Цуксрман1 и Саня Чемоданов; у последнего дружба с Розснблитом между тем разладилась, так как Саня был сам без ума влюблен в Нину.

Однако к зиме Нина рассорилась с Розенблитом – вследствие чего он распустил слухи, что он будто бы жил с ней, за что я и собирался бить ему морду, но судьба его неожиданно повернулась иначе.

Нина Магазинср была девушка удивительного обаяния, очарования и необыкновенной красоты. Русые, золотистые, гладко причесанные, но курчавившиеся над ушком волосы, большой ясный лоб, ясные темноголубыс глаза под густыми темными ресницами, нежный овал лица, прелестные нежные губы, не знавшие помады и не нуждавшиеся в ней, жемчужные зубы; рост высокий для девушки, чудные плечи, прелестный (позже испорченный преподаванием) голос; хотя она иной раз и появлялась в шляпке, что несколько роняло се в моих глазах, но в институте, во всяком случае, она ходила в берете – и, поверх белой блузки, в черном костюме (сшитом, как позже выяснилось, частью из дедушкиных брюк, частью из маминой юбки).

Едва ли не самое удивительное в Нине было то, что она совершенно не считала себя красавицей и была очень скромного мнения как о своей внешности, так и о своем уме и возможностях. Работоспособностью она всю жизнь обладала в высочайшей мере, и в конце концов, по крайней мере в свою работоспособность поверила.

Я думаю, здесь можно рассказать об интеллектуальной истории Нины – целесообразно все сосредоточить в одном месте, чтобы потом уже не возвращаться.

Яков Миронович, отец Нины, видя, как она с шестнадцати–семнадцати лет закручивается в романах, решил, что ее нужно пристроить к делу – чем скорее, тем лучше. По совету В.И.Балинской уже в 9-м классе – без малого в 16 лет – Нина поступила на английское отделение Высших педагогических курсов иностранных языков, где не требовали никакого диплома и не было ограничения возраста для поступающих; большинство учащихся были гораздо старше Нины, что-то на 10-15 лет. Эти курсы давали оканчивающим право преподавания; учили здесь сплошь только превосходные преподаватели – либо англичане, либо люди, побывавшие в Англии, либо имевшие с детства

__________

¹ Исаак Цукерман был студентом 1931 г. поступления, курдского цикла. Вместе с ним учились гри курда, псе трое активные члены партии – Мирзоев, Курдоев и Джангоев. Читал им курдскую грамматику и литературу Иосиф Абгарович Орбели; но при всех его огромных достоинствах как человека и ученого, Иосиф Абгарович не выносил однообразной работы. Поэтому, поскольку Цукерман много лучше других успевал в курдской грамматике, Орбели добился его перевода с третьего на четвертый курс и затем поручил ему занятия курдской грамматикой с третьекурсниками-курдами – и этим создал пожизненную вражду против Цукермана со стороны его бывших товарищей, ставших его учениками. В тот же год все они экзаменовались у Орбели и получили трояки. Один из курдов, Мирзоев, пошел объясняться в Эрмитаж (где И.А. был к тому времени уже директором), собираясь напирать на то, что он не кто-нибудь, а председатель профкома института. Видевшие рассказывали, что Мирзоев постучался в дверь директорского кабинета и вошел. Через десять секунд раздался могучий рык Орбели и последовал ускоренный вылет Мирзоева из директорского кабинета обратно в помещение секретаря, причем тот уверял, что к нижней части мирзоевского туловища был явственно приложен носок орбелиевского ботинка. – Мирзоев. Курдоев и Джангоев окончили институт в 1936 г. – не ручаюсь за их судьбу, но, во всяком случае, в пашем поле зрения впоследствии остался один Курдоев, впоследствии долгое время секретарь парторганизации Институт востоковедения (в Ленинграде), доктор наук и, после Орбели, заведующий основанным им Курдским кабинетом – не гнушавшийся обыскивать. столы своих сотрудников (умер а 1985 г.).

 

320

 

очень хороших гувернанток. Курсы эти имели своего партийного «зитц-пред-седателя» (директора Чугаева), но фактически руководила ими Вера Игнатьевна Балинская, бывшая домашняя учительница Нины, блестящий преподаватель, очаровательный человек, великолепный организатор, с которой все преподаватели охотно обсуждали и отдельные приемы уроков, и особенности учеников, и т.п. Эти преподаватели были «вручную» выбраны (hand-picked) Верой Игнатьевной и были действительно как на подбор, великолепные, преданные делу педагоги, люди самоотверженного труда; v них было просто невозможно отлынивать от работы; и ученики и ученицы, сами готовившиеся стать такими же преподавателями и по большей части уже знакомые с жизнью, не только блестяще выучивали английский язык, но учились трудиться. Фонетику преподавал там знаменитый С.К.Боянус. Курсы, которые Нина закончила в 17 лет, давали право преподавания языка в высших учебных заведениях.

Поступив 17-ти лет в ЛИЛИ, Нина оказалась по языку впереди всех своих товарищей, а так как в то время полагалось, чтобы отличники занимались с отстающими, то Нину сразу пристроили давать своим же товарищам дополнительные уроки. У нее было даже две языковые группы, а с одной из них она в течение не менее двух лет занималась регулярно два раза в шестидневку. Но кроме очень общего представления, что она когда-нибудь станет преподавателем английского языка, у Нины не было ясности в том, каково должно быть ее будущее. У нее не было никакого устремления овладеть лингвистической наукой – романы с мальчиками казались ей куда интереснее.

На втором курсе, на занятиях английской литературой у глупой и невежественной Е., Нине было поручено сделать доклад о романах Олдоса Хаксли – его «Прекрасный новый мир», пародия на тоталитарные режимы, в том числе и на наш, тогда еще у нас не был известен, и когда появился, его у нас еще рассматривали только как критика буржуазной цивилизации, чуть ли не «попутчика» коммунистов, вроде Ромэна Роллана. Русских переводов его романов почти не было, да и английские тексты можно было найти только в Отделении иностранной литературы Публичной библиотеки, которое помещалось на Моховой, на месте закрытого в середине 20-х годов для пользы просвещения знаменитого издательства «Всемирная литература».1

Тихий зал Отделения, имевший форму буквы L, обслуживаемый интеллигентными и преданными своему делу бывшими дворянками, знавшими все особенности характера и занятий каждого из читателей, сердечно заботившимися об их книжных нуждах, и даже теплая печка в дальнем углу –

__________

1 «Всемирная литература» всегда упоминается в нашей прессе как свидетельство великих культурных начинаний в ранние годы Советской власти и к ее названию всегда – не помню исключений – прибавляется: «основанная А.М.Горьким». Па самом деле Горький только подписал бумажку, которая пробила дорогу для «Всемирной литературы» у Луначарского в Наркомпросе; если кого и считать ее основателем, так скорее К.И.Чуковского, поддержанного литераторами, как А.Л.Блок, П.С.Гумилев, М.Л.Лозинский, философами. Когда Горького отослали лечиться на Капри, «Всемирную литературу» партийные органы быстро закрыли. Главным действующим лицом был директор Госиздата И.И.Ионов. Он же закрыл и великолепный научно-популярный журнал «Восток», который вела плеяда блестящих востоковедов – В.М.Алексеев, Н.И.Конрад, И.Ю.Крачковский, П.А.Невский, С.Ф.Ольденбург, А.А.Фрейман. В.К.Шилейко, Ю.К.Шуцкий и другие.

 

321

 

помещение было холодное, – все это располагало к себе, завлекало в книжный мир. Огромное впечатление произвел на Нину и Хаксли: так зримо изображенное им переплетение судеб людей одаренных, ярких, но лишенных подлинных интересов, никчемных, мятущихся, но не могущих выйти из круга тривиальных романов и тривиальных разговоров, заставило ее оглянуться на себя: неужели и я буду такая?

Доклад был написан быстро, со вдохновением, красноречиво прочитан; Е. даже попросила отдать ей текст прочесть еще раз. Успех не только окрылил Нину, но и убедил ее в том, что она выбрала не ту специальность; она пошла в деканат проситься, чтобы ее перевели на литературное отделение. Но Шуб ответил ей:

– Сильных студентов мы не переводим.

(Ага, значит она сильная?)

Это как раз был период начинавшейся нашей дружбы, и Нина решила сделать, как я: учиться на одном отделении (или факультете), а сдавать и за другое – литературное. И если я не выдержал двойной нагрузки, то Нина, с ее внутренней самодисциплиной, полностью сдала все экзамены за оба факультета.

Еще на первом курсе института в январе 1933 г. Нина, кончив педагогические курсы, опять по настоянию и с помощью Якова Мироновича начала преподавать английский в Институте восточных языков им. А.С.Ену-кидзс. Это было заведение, несколько схожее с позднейшим Университетом Лумумбы; в нем учились и преподавали главным образом взрослые профессиональные революционеры стран Востока и наши партийные работники, готовившиеся к работе на Востоке, – но преподавали и некоторые серьезные филологи-востоковеды. Там же читал лекции по государственному праву и сам Яков Миронович.

Итак:

занятия на «английском цикле» лингвистического отделения (факультета);

занятия с группой отстающих, там же;

сдача экзаменов за литературное отделение (факультет) и иногда слушание лекций там;

преподавание в Институте восточных языков;

и уж только сверх всего этого романы; но и на них вполне хватало времени.

Такой темп жизни задала себе Нина в 1934 г., и так она продолжает жить и в 1989 г.;1 только еще прибавились дом, дети, хозяйство, – и, конечно, немного испортился характер; она стала утомленной, раздраженной, даже немного властной – или это кажется потому, что голос стал громкий, а слух стал слабеть. Но не работоспособность. И не блеск се преподавания.

Вот вам портрет в молодости нынешнего профессора, доктора филологических наук, известного литературоведа Нины Яковлевны Дьяконовой.

Возвращаюсь к 1933/34 учебному году. Я, конечно, отличал Нину среди

__________

1 И сейчас, и 1994 г

 

322

 

ее однокурсников, но мне казалось, что вся она до такой степени не для меня, что я не очень и смотрел в ее сторону. Урок Вани Фурсенко не прошел для меня даром, и я представлялся себе молодым человеком малоинтересным.

19 апреля 1934 г. мы присутствовали на каком-то скучнейшем общеинститутском профсоюзном собрании; я сидел рядом с Келей Стрешинской, а Нина (которая недавно поссорилась со своим последним кавалером) с некоторой грустью, как она потом рассказывала мне, окидывала взором аудиторию в поисках – кого бы выбрать в провожатые: не одной же ей уходить из института! В этом отношении она была довольно избалована: первое предложение руки и сердца она получила – или, вернее, ее мать получила за нее – в Крыму, когда Нине было 14 лет; и когда эта цифра была сообщена соискателю, он ушел с восклицанием:

– Боже, какое несчастье!

Так или иначе, Нинин взор упал на меня. По решению судьбы, я накануне разбил очки, и в ту весну ходил без них, что, говорят, мне было к лицу. Мы вышли втроем – Ксля, я и Нина, и так дошли до начала Невского. Келя жила на Гороховой (Дзержинского) и повернула направо, – а я остался и двинулся с Ниной по Невскому; как она потом рассказывала, она торжествовала победу.

Весна 1934, осень 1934, весна 1935, осень 1935 года...

Не буду я дальше рассказывать эту историю – она слишком дорога и мучительна моему сердцу; много лет я помнил каждый день в отдельности, каждую дату; записывал в календарик, хотя и записывать было не надо, все врезывалось в память, – а я записывал, записывал даже, в чем была Нина в важные для нас с нею дни. Все, все помнилось; впоследствии многие годы я намеренно не вспоминал тех дней, тех дат, чтобы себя не мучить. Я не смогу передать читателю все мое волнение тех месяцев, а кое-как рассказывать не надо. Такого не было больше никогда ни у кого – это я знаю; хотя знаю и то, что у читателя тоже было свое, что он вспоминает таким же небывалым. Тем и ограничимся.

Были бесконечные хождения по нашему прекрасному городу – двадцать, тридцать, сорок километров; была лужайка в березовой роще на Крестовском острове, еще не ставшем Парком Победы, и старик-сторож, подошедший к нам и сказавший:

– Маркс учит! Что надо беречь государственную собственность! А вы мнете траву.

Было стремительное нарастание чувств, быстро несшее нас к чему-то. Было, когда я взбегал позади нес в кабинет фонетики и вдруг увидел, что у нес толстенькие, некрасивые ножки, и сердце наполнилось к ней теплом, жалостью и еще большей, чем всегда, любовью. Были опять хождения по проспектам, по скверам, по рощам; еще более стремительное нарастание чувств, за которым уже нет пути назад; был вдруг увиденный страх в этих ясных глазах – перед неизбежностью грядущего, и я обуздал свои чувства в тот самый момент, когда они перестали быть загадочными и непонятными, и я поступил (или я так думал?) к ней на службу – «не мне, не мне, а только си». Было и то, что я, приблизив лицо к се милому лицу, раз сказал ей, чтобы избежать сглаза:

 

323

 

– Какая ты некрасивая... – а она поверила и залилась непонятными мне слезами. Поверила!

Все это время вспоминается как вечно окутывавшее нас облачко счастья. Помню только, как все, что вокруг нас, – все это мы и любили и не любили одинаково – людей, стихи, книги, поступки.

Но было и одно страшное событие, которое я старался не вспоминать, но помню всегда, и сейчас так же ярко, как в первый раз.

Я шел встречать Нину после ее занятий (в Институте восточных языков в Максимилиановском переулке, где она тогда преподавала), шел по узкой Гороховой. У тротуара остановился полный автобус – они тогда лишь недавно стали частыми на улицах. По тротуару шла молодая женщина и вела за руку очаровательного, в золотых кудрях, чистенько одетого ребенка лет двух с половиной. Вдруг она повернулась и стала переходить улицу перед самым носом автобуса – так близко, что шофер, ничего не подозревая, пустил автобус с места. Она побежала, таща ребенка за руку – тот с трудом ковылял на своих глупеньких ножках, – и колесо автобуса его переехало. Раздался общий крик на улице, шофер затормозил – но было уже поздно. Мать, взяв на руки тело ребенка, кинулась к двери расположенной напротив поликлиники.

Если бы я был суеверным, мне бы это показалось ужасным предзнаменованием. Но я ничего не сказал Нине – вообщ^никому не говорил об этом; мы встретились и пошли гулять, как обычно. Сейчас рассказываю едва ли не в первый раз.

Молодость, как вскоре оказалось, может все пережить и не переставать быть молодостью.

Мы бродили по городу часами – но все эти месяцы мы оба и очень много работали: она – не только занятая своим ученьем в своем институте, но. как я уже упомянул, и преподаванием в Институте восточных языков; я – готовясь по-многу часов ежедневно к занятиям с Рифтиным, а потом к экзаменам, не только на языковедческом отделении, но в тот год все еще и на историческом.

Наступило лето. Я уехал в Коктебель, Нина в Железноводск.

Второй мой студенческий год окончился хорошо. Если отвлечься от личного и обратиться к тому, что я считал планом своей жизни, то можно было сказать, что я научился работать. Не только в течение 1933–34 учебного года, но и двух следующих, три года подряд, я после возвращения «из института» (или из хождения по Ленинграду и Островам) каждый день, без выходных, работал еще четыре-шесть часов, а то и больше, и не только по заданному, но и читал незаданные клинописные тексты.

Летом 1934 г. было важное событие в жизни моего брата Миши: в Эрмитаже происходил Международный конгресс по иранскому искусству и археологии. Кроме собственной эрмитажной богатой коллекции, прибыли экспонаты с разных концов Советского Союза и из-за рубежа; весь сектор Востока, да и другие сектора, были мобилизованы на устройство выставки, на что, как всегда, было отпущено очень мало времени: когда в первый день И.А.Орбели

 

324

 

вместе с руководителями Конгресса и представителями наших властей перерезал ленточку, в последнем зале еще прибивали полочки.1

Съехались сотни иностранных ученых. Миша делал доклад по теме своей диссертации – в духе школы Орбели он показывал на примере одного памятника искусства (средневекового бронзового сосуда в форме коровы с теленком, с надписями), что такой памятник может служить источником не только для искусствоведческих, но и для исторических выводов. Доклад имел успех, выступал ряд видных зарубежных ученых, и это считалось победой советской исторической науки. Не исключено, что для этого успеха много значил Мишин хороший и свободный английский язык; и вообще, участвовав в течение жизни во множестве международных научных конгрессов, я теперь отдаю себе отчет в том, как важны для успеха и привходящие моменты – умение говорить, необычность подхода, вежливость присутствующих корифеев, относящаяся часто не столько к докладчику, сколько к его народу, редко представленному до сих пор в науке, и множество других причин. Но, конечно, сам опыт использовать памятник искусства как памятник истории был нов и интересен, а лектор Миша был отличный.

У своих соотечественников он имел меньше успеха с этой же самой темой. Как раз в то время были вновь введены ученые степени (вместо магистра почему-то ввели кандидата – так раньше назывался человек, окончивший институт, но не получивший степени). Заслуженным ученым давали степени без защиты, молодежи приходилось защищать. Миша был одним из первых, защищавших диссертацию. Она имела неудачное название «Ширванский водолей 1205 г. до н.э. как исторический памятник». Степень ему дали, но продернули в «Ленинградской правде», и недоброжелатели всячески обыгрывали слово «водолей».²

__________

¹ Еще до закрытия выставки Орбели вызвали в Угрозыск и показали ему большую скифскую золотую гривну (подковообразное украшение, надевавшееся на шею) и спросили:

– Это ваше? – (то есть эрмитажное). Орбели ответил:

– Это, конечно, подлинная скифская гривна, но у нас ничего не было похищено.

– Проверьте. – Стали искать в первом зале экспозиции, где были самые ранние памятники. Там были стеклянные витрины, где лежали, одна внутри другой, четыре золотые шейные гривны – казалось, нетронутые. Печать была пластилиновая, и следов, что она снималась, было незаметно.

В спешке перед открытием выставки не успели сделать фотографической или хотя бы рисованной «топографии» витрин. Но экспозицию в первом зале делала А.А.Передольская, античница, опытный музейный работник. Обратились к ней. Она, с выработанным инстинктом музейщика, не могла сдать зал для открытия без «топографии», и хотя в целом по выставке ее не делали, но витрины «своего» зала она зарисовала, с указанием номеров экспонатов, в блокнот. По блокноту в подозрительной витрине оказались пять гривен, одна внутри другой: вор сумел открыть витрину, не повредив оттиск печати на пластилине (это была личная печать Передольской), и вынул одну из пяти, сдвинув остальные так, что исчезновение ее не было заметно.

 

² Наученный этим опытом, я всегда требовал от своих аспирантов понимания, что титул Диссертации – половина успеха. Он должен бьпь понятен публике и особенно – начальству. Так, Хрущев однажды жестоко расправился в одной из своих речей с какой-то биологической Диссертацией, представив ее как образец словоблудия в науке – между тем, диссертация была посвящена важнейшему предмету; но сложность се названия вводила в заблуждение.

 

325

 

I V

 

С 1931 г. я сравнительно редко встречался с моими прежними друзьями. Надя была замужем, и ходить к ней мне было неловко. Ваня Фурсенко, который еще в школе обогнал Надю на целый класс, уже осенью 1930 г. поступил на биологический факультет, и хотя он и превратился в факультет животноводства и растениеводства, все же продолжал учиться на специальности физиологии человека – у А.А.Ухтомского. Этого ученого не погубило ни то, что он был бывший князь, ни то, что в науке он во многом расходился с И.П.Павловым, учение которого – особенно после его патриотического, в высшей степени лояльного по отношению к Советской власти выступления на Международном конгрессе физиологов в Ленинграде в 1935 г. – стало официозным в нашей стране. По своему облику Ухтомский чем-то напоминал А.Н.Крылова – седой бородой, демократической курткой, высокими мягкими сапогами – вроде валенок. В 1933/34 гг. Ваня был очень занят своей наукой, а в 1936 г., окончив, и вовсе переехал в Колтуши. Я почти не виделся с ним. Котя Гераков в высшее учебное заведение попасть, конечно, не мог, но все же учился в каком-то техникуме. С ним мы видались сравнительно часто. У меня не проходила какая-то жуть, когда я с ним общался, от смущения, что он сын расстрелянного. Но он «к своей указанной судьбе привык»,' а отношение его ко мне было такое теплое – и, честно говоря, так подкупало его серьезное и доброжелательное отношение к моим стихам, которые я ему единственному и решался читать, – что у него я бывал часто и любил его, как и он явно любил меня.

Говорили мы с Котей и о международной политике. По крайней мере, с четырнадцатилетнего возраста я внимательно следил за новостями из-за рубежа. Было это тем легче, что в те годы всякий раз, когда цитировалась какая-нибудь зарубежная статья, за названием газеты в скобках называлась партия, которой она принадлежала или чьи мнения выражала. Цитировались далеко не одни коммунистические газеты, – хотя, конечно, вес иные – всякий раз с разоблачающим комментарием."

В те годы происходило немало важных и волновавших нас международных событий. В 1931 г. Япония захватила китайскую Маньчжурию и затем создала там марионеточное государство Маньчжоу-го; вскоре Япония распространила свое господство на все важные города и железнодорожные узлы Китая. Коммунистические районы южного Китая – одна из последних надежд на мировую революцию – были ликвидированы, а китайская Красная армия, возглавляемая Мао Цзэ-дуном и Чжу Дэ, совершила свой великий поход на север, где обосновалась в глухих местах вокруг г.Яньани, почти под носом у японцев.

В 1932–33 гг. в Германии – сначала голодавшей из-за проигранной войны и версальских контрибуций, а затем из-за мирового кризиса 1929–31 гг. –

__________

¹ Из песни А.Городницкого под гитару, 50-е годы.

 

2 Не было того, что при Брежневе: под рубрикой «За рубежом» шли «Отклики на выступление Л.И.Брежнева», а далее подзаголовки: «Болгария»», «Польша», «Венгрия». «Монголия», «США». «Франция», »Италия», «Швеция» – но во всех случаях, без всякой оговорки, цитируются только коммунистические газеты, иногда многотиражки (читателю это не сообщалось).

 

326

 

развернулась ожесточенная борьба между коммунистами, социал-демократами, христианскими демократами католического центра, националистами и национал-социалистами с их военизированными отрядами чернорубашечников. Борьба эта выражалась не только в парламентских выступлениях, в стачках и демонстрациях (слева и справа), но и в прямых побоищах, погромах, в политических убийствах. Что этим занимались национал-социалисты, было очевидно всем, но и тс обвиняли коммунистов в террористических актах, в частности, в убийстве фашистского активиста Хорста Весселя и других. Коммунисты в тысячный раз подтверждали свое осуждение индивидуального террора.

В ответ на создание националистических («Стальной шлем») и национал-социалистических военизированных и одетых в коричневую форму отрядов (штурмовики, или СА) коммунисты пытались несколько военизировать немецкий комсомол – с 1929 г. создавались отряды «Юнгштурма»; и у наших комсомольцев, как уже упоминалось, тоже появились форменные гимнастерки цвета хаки с ремнем через плечо – «юнгштурмовки». Начало у нас распространяться и немецкое коммунистическое приветствие – сжатый у плеча кулак и восклицание «Рот фронт!» – ответ на нацистскую протянутую руку и «Хайль Гитлер». Но позже «Рот фронт» у нас не привился по понятным причинам.

Немецкие события были у всех на устах, вместе с именами вождей коммунистов – Тсльмана и Торглера. Коминтерн (из которого в 1929 г. был выведен его генеральный секретарь Н.И.Бухарин, сменивший свергнутого еще ранее Г.Е.Зиновьева) под прямую диктовку Сталина (если правильно помнится, таковы были установки в его речи на XVI съезде партии в 1930 г.) запретил коммунистам блокироваться в борьбе против фашизма с социал-демократами –они именовались не иначе как «социал-фашистами» или «социал-предателями» и были объявлены худшими врагами, чем открытые фашисты – национал-социалисты. Несмотря ни на что, коммунисты имели явно очень широкую поддержку в немецком народе, и были серьезные надежды на их победу в парламентские выборы 1933 г. Такая победа, очевидно, была бы началом нового тура социальных революций, в согласии с предвидением Ленина.

Зимой 1932–33 г., когда мы с Котей Гсраковым обсуждали перспективы победы коммунистов в Германии и дальнейшего распространения революционной ситуации на Францию, Котя считал, что перспективы такие скорее благоприятны. Помню, что я был поражен тем, что он это сказал как о чем-то само собой разумеющемся и естественном. Такую же лояльность не только по отношению к Советской власти, какова она сегодня, но и по отношению к дальнейшим перспективам революции я наблюдал и у Ники Ереховича.

На выборах 1933 г. в Германии коммунисты, набрав 6 миллионов голосов – больше, чем социал-демократы, – все-таки проиграли, потому что национал-социалисты, блокируясь со «Стальным шлемом», собрали голосов более чем вдвое того. Выживший из ума от старости президент, фельдмаршал Гиндснбург, вручил должность рейхсканцлера Гитлеру.

__________

¹ Но не массового.

 

327

 

Первое заседание рейхстага должен был открыть и впредь до выбора постоянного председателя – вести его старейший из выбранных делегатов. Им оказалась депутат от коммунистов, ветеран международной революционной борьбы 86-летняя Клара Цеткин.

Вскоре затем была организована провокация – поджог рейхстага. На месте пожара был схвачен подоспевшим Герингом и его людьми некий Ван дер Люббе – пьяница и подонок, однако в прошлом коммунист; заодно были привлечены к делу три болгарских коммуниста, случайно оказавшиеся в Берлине – Димитров, Попов и Танев, – а также второй человек в германской компартии – Торглср. Тельман был тоже схвачен и брошен в тюрьму, но выставить его на открытый процесс гитлеровцы не решились – его ораторское искусство было хорошо известно, а Торглер оказался сразу человеком слабым. Однако гитлеровцы не оценили ума и ораторского искусства Димитрова. В отличие от Торглера, он отказался от адвоката и выступал на суде сам. Неделя за неделей шла борьба его со лжесвидетелями, с прокурором, с судом. Протоколы суда печатала вся мировая пресса, в том числе и наша, – правда, выступления гитлеровцев давались сокращенно, однако же не вовсе опускались, и в частности, ругань по адресу Димитрова и коммунистов воспроизводилась. Гитлеровцы выпустили в качестве свидетеля самого Геринга, второго человека среди нацистов, – Димитров оставил одни клочки от его показания и отдал на посмешище и презрение всей прессы. В конце концов суд приговорил Ван дер Люббе к смертной казни, а остальных – к длительным срокам заключения. Немедленно ЦИК СССР издал декрет о даровании Димитрову, Попову и Таневу советского гражданства и, видимо, выменял их на кого-то – по крайней мере, уже через несколько дней они с торжеством прибыли в Москву, где Димитров вскоре встал во главе Коминтерна.

Несмотря на успех Гитлера на выборах, процесс о поджоге показался всем грандиозным политическим поражением нацизма. Мы не сомневались, что, подавленный и угнетенный фашистами, немецкий рабочий класс только стал еще более революционным. В начале 30-х гг. коммунизм пользовался таким успехом во всех странах мира без исключения – и среди рабочего класса, и, может быть, еще более среди интеллигенции, – что нельзя было, казалось, сомневаться в правильности «теории слабого звена» и неизбежности эпохи войн и социальных революций во всемирном масштабе, предвиденной Лениным. События с 1933 по 1939 г., как представлялось, подтверждали это предвидение; сомнения начались у нашего поколения лишь после поражения Испанской республики.

В Германии, между тем, произошло несколько событий, которые, как нам казалось, должны лишь еще более ожесточить немецкий народ.

__________

¹ Что касается Попова и Танева, игравших роль скорее статистов, то они были расстреляны в 1937 г Они разделили судьбу всего ЦК польской компартии и лидеров венского восстания (в феврале 1933 г ), социал-демократов «шуцбундовцев», отошедших с боями через Чехословакию в Советский Союз (где их торжественно встречали) Они и многие другие коммунисты и революционеры, бежавшие в СССР, все были расстреляны по указанию Сталина. Торглера Сталин оставил, видимо, гитлеровцам Тельман был ими еще раньше арестован, но убит лишь по время войны Что касается рядовых членов «Шуцбунда», то после того, как они недолго поработали на наших заводах, они были посланы в концлагеря и в 1939 г как германские граждане переданы Гитлеру. Я читал воспоминания одного из них, попавшие в мои руки во время войны вместе с разным трофейным имуществом.

 

328

 

Во-первых, это была ночь, во время которой были убиты шеф СА Рем и большинство его приверженцев. Место СА заняли новые военизированные отряды – СС, чернорубашечники, отбиравшиеся по признаку абсолютной расовой чистоты, засвидетельствованной по крайней мере с... 1700 г.;1 однако небольшие группы СА были сохранены – они играли слишком большую роль в истории нацистского движения и упоминались даже в официальном партийном гимне «Horst-Wesscl-Lied», и совершенно истребить их не решались.

Во-вторых, это была «хрустальная ночь» всеобщих еврейских погромов, сопровождавшихся убийствами и неслыханными грабежами, а затем конфискацией всего еврейского имущества. («Хрустальной» эта ночь была потому, что били стекла в магазинах).

В-третьих, это было слияние «Стального шлема» с национал-социалистической партией. За этим последовало запрещение «марксистских» – коммунистической и социал-демократической – партий (а позже и христи-анско-демократической партии центра) с изгнанием их депутатов из парламента – теперь рейхстаг ничего не обсуждал, а только хором кричал «Хайль Гитлер» и единогласно принимал все, что ему ни предложат. Далее последовала отправка коммунистов, социал-демократов, ведущих центристов и большинства евреев в концлагеря. Компартия официально самораспустилась, и лишь немногие наиболее верные были оставлены в сохраненных подпольных организациях, число которых, впрочем, все таяло. Были распущены также старые «марксистские» профсоюзы.

Антисоветская направленность политики гитлеровцев была столь явной, что неизбежность войны между СССР и Германией – вернее, нападения Германии на СССР – стала для всех нас очевидной. Однако нас заверяли, что Красная Армия сильна как никогда (недаром в таких темпах и ценой таких лишений создавалась индустриализация в 1-й и 2-й пятилетке), и, как все мы пели на праздничных демонстрациях,

«.. .на вражьей земле мы врага разгромим Малой кровью, могучим ударом».

(Это была перефразировка слов из речи наркома обороны К.Е.Ворошилова).

А навстречу Красной Армии решительно поднимется во весь рост славный немецкий пролетариат.

(По обыкновению, мы сами себя обманывали своей собственной пропагандой. Все репрессивные действия Гитлера широко освещались прессой, но нигде не писалось, что были у гитлеровской Германии и успехи – правда, только в расчете на большую поживу в будущей войне).

Рост коммунистических настроений во всем мире в годы мирового кризиса 1929–31 гг. представлялся явным успехом дела СССР, ибо целью самого существования СССР было установление «Всемирного Советского Союза». Но успехи были не только в этом. Если в 20-х гг. нас признавали лишь сравнительно немногие государства, то в начале 30-х гг. прокатилась волна

__________

¹ Я сам держал в руках такой Ahnenpass во время войны – среди бумаг эсэсовского батальона, захваченных нашей войсковой разведкой

 

329

 

признаний по всему миру, увенчавшаяся признанием СССР со стороны США и вступлением Союза в Лигу наций.

Огромной популярностью пользовались речи наркома иностранных дел М.М.Литвинова на ряде (безуспешных) конференций по разоружению, и затем – с трибуны Лиги наций. Во всех случаях мы выступали безусловно за правое дело, ибо главной линией нашей внешней политики было требование всеобщего разоружения. Ощущение жизни в осажденной крепости (чем мы объясняли себе жестокость карательных мер правительства) порядком всем надоело, и вообще разоружение казалось делом нужным и достижимым. Правда, Литвинов уж как-то слишком непреклонно требовал только всеобщего полного разоружения; казалось бы, разумнее начать с более компромиссных мер, но ведь трудно было нам спорить с литвиновским умом и красноречием.

Другой важной проблемой, которая тоже обсуждалась интеллигентной молодежью, была возможность «построения социализма в одной отдельно взятой стране». Это было нововведение Сталина, – теория «перманентной революции» теперь целиком приписывалась Троцкому и осуждалась, но роль Сталина в создании теории «построения социализма в одной стране» не подчеркивалась; напротив, эта возможность подавалась как естественный вывод из учения ленинизма.

Как обыкновенно, сомнения выражались в анекдотах. Миша Гринберг рассказал мне, что у одного ребе спросили:

– Правда ли, что в Талмуде все написано, что было, есть и будет?

– Правда.

– А что говорит Талмуд – возможно ли построение социализма в одной стране?

– Талмуд говорит, что возможно. Но у Раши написано, что жить в этой стране будет нельзя.

Ответ на все сомнения принес в начале 1934 г. XVII съезд партии – «Съезд победителей», на котором было объявлено, что 100% промышленной продукции и почти 99% сельскохозяйственной выпускается государственным и обобществленным секторами. Основы социализма в одной отдельно взятой стране построены.

Однако оставалась еще жизнь в окружении вр?гов, в любой момент, как нам объясняли, готовых возобновить буржуазную интервенцию в СССР, и в то же время, согласно Ленину, не снимается с повестки дня проблема социалистической революции во всех промышленных странах; а там и вправду все кипело.

И, помнится, не на том же ли самом XVII съезде в речи Молотова впервые была произнесена формула «рабочий класс, колхозное крестьянство и советская (или трудящаяся) интеллигенция», несказанно обрадовавшая нас – с этого момента слово «интеллигент» не было уже синонимом классового врага. Правда, обозначение «советская интеллигенция» предполагало, что существует еще и «буржуазная интеллигенция», но нам

__________

¹ Курсивный сплошной маргинальный комментарий, печатавшийся во всех изданиях Талмуда и принадлежащий средневековому талмудисту рабби Шеломо бсн Йицхаку, сокращенно – Раши.

 

330

 

представлялось, что нашей лояльности и незамешанности ни в чем враждебном Советской власти было вполне достаточно, чтобы считаться «советскими интеллигентами».

Еще более нас обрадовал Сталин, когда однажды сказал, что непартийных советских граждан можно рассматривать как «беспартийных большевиков» (а не как какую-то низшую категорию). Нам показалось, что это значит полное уравнение нас в правах с членами партии. На самом деле, как потом выяснилось, это означало, напротив, что на нас, в равной степени как и на партийных, распространяются любые решения партийных органов, которых мы не выбирали и не могли выбирать, – даже хотя бы так формально, как выбирали их сами члены партии. Другими словами, на нас распространились вес обязанности членов партии без их прав и привилегий. Но это обнаружилось позже.

В связи с недавним роспуском РАППа (воспринятым беспартийными литераторами с огромным облегчением: ведь, бывало, хорошо еще признают писателя «попутчиком», а могут признать «буржуазным писателем» без права публиковаться. То, что распускались и все другие писательские группировки, показалось менее важным). В августе 1934 г. был созван Первый всесоюзный съезд писателей – учредительный съезд Союза писателей СССР (постановление ЦК о его учреждении состоялось еще в 1932 г.). Съезд был очень представительным, хотя никого не удивило, что среди делегатов (а впоследствии – среди членов ССП) не было О.Э.Мандельштама, А.А.Ахматовой, М.А.Булгакова и еще кое-кого из менее крупных.

Руководящую речь произнес Н.И.Бухарин – это тоже показалось хорошим признаком общего замирения. Ведь еще года четыре назад его поносили всячески как правого уклониста, вывели из Коминтерна, сняли с редакторов «Правды» – и хотя он был сделан редактором «Известий», но по сравнению с «Правдой», где каждая статья получала силу закона, «Известия» имели немногим более авторитета, чем, скажем, «Труд» или «Гудок». Мы уже привыкли, что в каждой области деятельности должен был быть признанный партией лидер: в физиологии – И.П.Павлов, в истории – М.Н.Покровский, в языкознании – Н.Я.Марр. А тут крупнейшим из советских поэтов Бухарин объявил Ластернака, поэта вполне беспартийного.

Однако сам Пастернак, как мы теперь знаем по его запискам, был этим лишь встревожен и озадачен. И тогда же начатая еще РАППом травля Маяковского, как всего лишь «попутчика» и «непонятного народным массам» поэта, была посмертно начата снова. Тогда-то Лиля Брик написала свое

__________

1 В «Записной книжке» И.Ильфа сказано: «Недостаточно полюбить советскую яласть – надо, чтобы она полюбила тебя». Так что можно было бы сообразить, что одной лояльности недостаточно.

 

² Мы только сорок лет спустя узнали, что ЦК партии еще в 1925 г. принял постановление, запрещавшее великому поэту Л.Л.Ахматовой печататься и публично выступать, тем самым обрекая ее на нищету.

 

³ С его гениальными строками:

 

«Все сбиралось всхрапнуть, и карабкались крабы, и к центру

Тяжелевшего солнца клонились головки репья,

И мурлыкало море, в версте с половиной от Тендра

Серый кряж броненосца оранжевым крапом рябя».

 

Какой ракурс, какие цвета!

 

331

 

знаменитое письмо Сталину, на углу которого Сталин положил резолюцию «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи».

Это было опубликовано (в форме «т.Сталин сказал»), и тогда Маяковского стали, по выражению Пастернака, насильственно «насаждать, как картошку при Екатерине».

В своем предсмертном письме Маяковский написал: «Товарищ Правительство! Очень прошу позаботиться о моей семье – маме, Люде, Оле [сестры Маяковского ] и Лиле Брик». Хотя у Маяковского была своя отдельная комната (где он и покончил с собой), но жил он преимущественно у Бриков – Лили и ее мужа. На дверях их квартиры была и его фамилия. Там и был сделан музей Маяковского. Отношения Маяковского с Лилей Брик были сложные – см. поэму «Про это», которая в 50-х гг. не перепечатывалась; но он Лилю долго и страстно любил; если у него бывали «отклонения», то потому, что сама Лиля Юрьевна не могла решиться бросить мужа и окончательно стать женой поэта. Связь их прекратилась в 1925 г., но дружба не прекращалась, и была по-прежнему договоренность о том, что все произведения Маяковского будут посвящаться Лиле Брик. Муж ее это превосходно знал и не прекращал хороших отношений с Маяковским, вместе с которым издавал (в качестве теоретика) журнал ЛЕФ («Левый фронт в искусстве»). Что она Маяковского никогда не любила, Л.Ю. сама рассказывала Е.Ю.Хин, второй жене моего брата Миши. Однако же она была очень предана Маяковскому, что и показала дважды: один раз – когда Горький пустил слух, что Маяковский бреет голову потому, что у него, как у сифилитика, лезут волосы; она пошла к Буревестнику революции и заставила его принять самому меры для прекращения клеветнического слуха; второй раз – написав упомянутое письмо Сталину. Эти сведения у меня от Е.Ю.Хин.

Но в разгар антисемитской травли начала 50-х гг., отчасти под влиянием Л.В.Маяковской, всегда не терпевшей Л.Ю.Брик, а теперь поддавшейся мутной волне антисемитизма, про Л.Ю.Брик стали печататься клеветнические статьи; музей в квартире Бриков был разорен и закрыт, портрет Лили и фотокопия письма к Сталину исчезли из нового музея (подлинник оставался у Сталина); а сама Л.Ю. была вычеркнута из официальных биографий поэта. Протест сестры Л.Ю.Брик – французской писательницы Эльзы Триоле – и се мужа, Луи Арагона, напечатанный во Франции, у нас отказались перепечатать.

Только десятилетиями спустя и мы узнали, что уже в самой публикации завещания Маяковского («Товарищ Правительство!..») была сделана купюра: оно кончалось словами «и Веронике Витольдовне Полонской» – при которой он и застрелился.

Но возвращаясь к Пастернаку: он написал не только революционные поэмы «1905 год» и «Лейтенант Шмидт», но и «сомнительную» поэму «Спекторский». где описание Ленина можно было толковать и так и сяк, да и посвящение революционерке в «1905 годе» было какое-то странное:

 

«    Отвлеченная гpoxoтoм стрельбищ,

Возникающим там, вдалеке,

Ты огни в огчужденье колеблешь,

 

332

 

Точно улицу держишь в руке

И в блуждании хлопьев кутежных

Тот же гордый, уклончивый жест

Как собой недовольный художник,

Отстраняешься ты от торжеств.

Как поэт, отмечтав и отдумав,

Ты рассеянья ищешь в ходьбе

Ты бежишь не одних толстосумов –

Все ничтожное мерзко тебе».

 

Как это «собой недовольный художник»?

Да и ниже в той же поэме: «те лаборантши – наши матери или приятельницы матерей» – они же химичат бомбы: народоволки – может быть, эсерки?

Словом, превознесению Пастернака мы были рады, хотя я его плохо понимал и не был тогда его поклонником – лишь Пастернак 40-х годов вполне открылся мне и был безоговорочно мною принят. (И сам Пастернак позже отверг свою поэзию, созданную ранее 1940 г.).

По всем линиям все становилось лучше внутри страны; сложилось впечатление, что время эксцессов и неграмотных перегибов кончилось, преследование интеллигенции кончилось, образование налаживалось вес лучше, – социализм, вроде бы, получился, рабочие были за Советскую власть, голод в деревне прекратился, в городе снабжение начало налаживаться (хотя бы и через «коммерческие» магазины; но и по карточкам стали выдавать больше).

Ощущение перелома к лучшему охватило всю интеллигенцию, не исключая, конечно, и меня; весной 1934 г., разговаривая с Ниной Магазинер, я сказал ей:

– Интеллигенция повернула к социализму. – И так оно и было.

Брат мой Алеша вступил в комсомол; мы называли его «наша семейная партийная прослойка».

Ощущавшийся поворот достиг высшей точки – полного принятия советского социализма подавляющим большинством интеллигентов, кроме одиночных старых зубров, – к 1936 г.

Но в моей собственной жизни происходил поворот иного рода: любовь.

Летом 1934 г. я уехал с моими родителями в Коктебель – как оказалось, в последний раз. Об этом уже рассказывалось в шестой главе – теперь хочу показать Коктебель 1934 г. глазами моего четырнадцатилетнего брата Алексея Дьяконова.

 

Далеко за полями и шпалами,

Сотни верст от меня отдалив.

Заискрясь водяными опалами,

Спит зеленым залитый залив.

__________

¹ Так назывались магазины, в которых товаров было больше, чем в «кооперативах» (которые, впрочем, давно ничего не уплачивали пайщикам, да и понятия «пайщик» больше не было), но по ценам во много раз большим, чем те, которые уплачивались при получении товаров в «кооперативах» по «заборным книжкам» (карточкам).

 

² Был такой ходовой термин. В подавляющем множестве «коллективов» партийные пока еще, действительно, образовывали лишь «прослойку».

 

333

 

Тут за мысом далеким и гордым.

Изогнувшись дугою, как лук,

Окруженный холмами и горами,

Спит, раскинувшись, старый друг.

 

Пусть эмаль зашуршит о камень,

И песок зашипит, как во сне,

А закат озарит, словно пламя,

Эти горы и степи мне.

 

А вулкан завернулся в лаву,

В глубине приютил сатану;

Тень его зеленым удавом

Погрузилась на дно в глубину.

 

И за мысом, где ждут сердолики

Любопытных и жадных людей,

Крабы ползают, злы и дики,

Охраняя покой камней.

 

Заворачиваются в рулоны

Волны быстрые о песок, –

Ветер только доносит их стоны

И песчинки крутит у ног.

 

Пусть последним, но тщетным звоном

Отзвенит последняя трель...

Грозовым надышавшись озоном,

Продолжает спать Коктебель.¹

 

Вечер

 

Солнце заходит за синей горой –

И тени ложатся, длинны –

Озаряя холмы с желтоватой травой,

И поля, что кому-ю родны.

 

Золотятся верхушки задумчивых гор,

Ярко-красные тучи ползут;

Вот уходят за море, в далекий простор,

А наутро к нам снова придут.

 

Солнце село. А сумрак крадется, как вор,

Он окутал холмы и поля;

Полземли отошло в темно-синий шатер,

Отдыхает от солнца земля.

 

V

 

Осенью 1934 г. умер Марр, выбывший еще год назад после инсульта; 1-го декабря 1934 г. был убит Киров. В первой газетной заметке убийца, Николаев, был назван белоэмигрантским агентом, что предсказывало репрессивные меры против интеллигенции и остатков дворянства – тех, у кого могли быть родные или друзья в эмиграции; но чуть ли не на следующий день газеты дали понять, что убийство – дело троцкистско-зиновьевского блока.

Обе версии и тогда не казались вполне надежными – первая потому, что от нее сразу же печатно отказались (по крайней мере, имплицитно), вторая потому, что зиновьевцы как-никак были большевиками и как таковые должны были бы быть против индивидуального террора – это было

__________

¹ Теперь там ни сердоликов, ни крабов.

 

334

 

обязательной частью большевистского кредо. Но, видимо, в ОГПУ-НКВД теперь давно уже было не до тонкостей партийных программ (которым еще недавно в деле Воли Харитонова было придано столь важное значение).

Убийство Кирова было как гром из ясного неба; было очевидно, что последуют широкие репрессии, противоречащие общему настроению улучшения социальных отношений в стране и явному затуханию – уже, казалось, давно мнимой – классовой борьбы. Поражал и сам факт террористического акта. Последние в истории Октябрьской революции на нашей территории акты индивидуального террора, о которых мы знали, относились к началу 20-х гг. – покушение на Ленина, убийство Урицкого, Володарского; но то были действия эсеров, партии принципиально террористической, – однако эсеры сошли со сцены после лсвоэссровского мятежа 1918 г., после антоновского мятежа на Тамбовщине в 1921 г., после сдачи Савинкова в 1924 г., и трудно было представить себе реально существующую эсеровскую организацию в Ленинграде десять лет спустя – в нашем представлении практически все эсеры были давно расстреляны. Боровский и Войков были застрелены за границей, где не было и не могло быть непроницаемой охраны НКВД.

Но террористический акт, организованный левыми большевиками, был непонятен.

Весь город в добровольно-обязательном порядке участвовал в похоронах Кирова; было известно, что сам Сталин приехал из Москвы. Но Киров жил и держал себя просто, был популярен, и многие искренне хотели отдать ему последний долг. Сам я о Кирове знал тогда очень мало и вряд ли пошел бы хоронить его по доброй воле; меня одолевал скорее страх за будущие последствия.

Толпы шли колоннами по учреждениям и предприятиям, с черными лентами на красных знаменах, с портретами Кирова в траурной рамке и с портретами Сталина без оной. Все было как на ноябрьской демонстрации – и все было не так: и маршрут был иной – шли к Смольному по Шпалерной (Воинова), куда именно – не знаю (все же ушел до окончания процессии), и шли молча. На душе у меня, да и наверное у всех, было неважно: впереди ожидали серьезные неприятности. Какие? Мы не знали.

Хотя была принята версия об убийстве Кирова зиновьевцами, однако первоначальный удар был нанесен по дворянам, в чем, казалось, не было никакой логики. Вскоре после похорон ко мне забежал Котя Гсраков: прошла облава по комнатам и комнатушкам, где ютились сохранившиеся дворяне – главным образом, старушки-вдовы, но были и немногочисленные мужчины и довольно много юношей и подростков. Им было предложено, не помню уж, в 48 или 72 часа выехать из города в назначенные места высылки под надзор НКВД. Операция была почти всеобъемлющая, но все же не совсем: некоторые

__________

¹ На Сталина как па действительного организатора убийства Кирова намекнул в 1961 г. Хрущей; более подробно (хотя не вполне ясно до конца) дело было рассказано нам в 60-х гг. одной женщиной из окружения Кирова. Существенно, что до всякого следствия была расстреляна вся охрана Кирова, и сам Николаев был убит, и что были арестованы все родственники и личные друзья Кирова и их деги.

 

335

 

полезные дворяне-специалисты, занимавшие нужные посты в промышленности или в высших учебных заведениях, даже в армии, были оставлены в покое (хотя опять-таки не все); но более всего акция касалась именно старых и юных. Но и из них кто-то по непонятным причинам сохранился в Ленинграде, как например, баронесса Клодт, у которой позже для совершенствования в английском языке брала уроки моя жена; или, например, Ерехович.

Я пошел провожать Котю и его мать и сестру на вокзал. Местом жительства им была назначена станция Медянка (Пятакове) в Казахстане. Уезжали они в купированном вагоне, но поезд был дополнительный, сверх расписания: так называемая «Дворянская стрела».

Я не терял Котю из виду до самой войны, и еще расскажу о нем. Претерпев много трудностей и опасностей, он перед войной все-таки поступил в какой-то технический институт на Урале и, насколько знаю, был потом видным геологом в Москве. После войны я встретил его только раз.

Не все охваченные «кировской» акцией дворяне отделались высылкой под надзор: у нас с кафедры вдруг исчезли Эбсрман и Соколов: судьба первого мне не известна – могу только догадываться; о трагической судьбе Соколова и его жены и узнал много лет спустя от его дочери, которую воспитала – и дала ей новую фамилию – совсем другая семья.

Что об этом исчезновении думали студенты? Вот я остановился над этим вопросом, и мне трудно на него ответить. Уже в 1935 г. такие вещи старались не обсуждать между собой, так как отдавали себе отчет в опасности подобных разговоров, в том, как они легко могут дойти до власть предержащих, а говорящий – последовать за обсуждаемыми. К тому же за годы советской власти к спорадическим арестам привыкли и, кроме того, совсем не представляли себе реально судьбу арестованных. Знали, конечно, что за анекдот можно быть осужденным по пресловутой статье 58-10, знали, что по этой статье меньше пяти лет не дают, что ссылают на Соловки, но не представляли себе даже приблизительно тех условий, в которых осужденные проводят свой срок, и не представляли себе того, как широко НКВД пользуется расстрелами и без тех показательных судов, которые и сами по себе потрясали воображение и были явной пародией на правосудие.

Но вслед за «дворянской» акцией последовала акция «троцкистско-зиновь-евская». Много лет спустя мы узнали, что Сталин просто называл НКВД каждый раз цифру подлежащих расстрелу – цифру шестизначную; однако в те времена было принято думать, что инициатива этих акций принадлежит руководству НКВД, прежде всего Ягоде, а что Сталин, замкнувшись за высокими стенами Кремля, имеет дело только с безликими бумагами и реально не представляет себе многого, что творится в стране. Выступил же он в 1930 г. с предупреждением о «Головокружении от успехов», когда страна прекрасно знала о страшном терроре по деревням, а потом о катастрофическом голоде.

__________

1 Так, был выслан и умер в дороге наилучший наш археолог А Л.Миллер.

2 Дату я мог и соврать: это выступление не упоминается в энциклопедиях (БСЭ-1 не достать, а в БСЭ-2 статья «Сталин» напечатана уже после его смерти).

 

336

 

Вот два эпизода тех лет, из тех, что издали доводили до моего сознания то, что творилось по стране:

Однажды Мусесов вдруг разговорился и рассказал, как он ездил в деревню на раскулачивание. Он не скрывал, что имущества у раскулаченных практически никакого не было, но что все равно отбирали каждую тряпку и что лично он, Мусесов, под предлогом, что ценности можно спрятать на себе, лазал обеими руками под блузку к плачущим раскулачиваемым девушкам и неспешно щупал их.

Котя Гераков, через год после его высылки или около того, приезжал в Ленинград и рассказывал свои приключения в качестве коллектора геологической экспедиции. Он рассказывал, как в уральских деревнях ждут «своих»: как однажды, завидя на холме двух всадников, приняли их за «своих» и кинулись было вязать сельсоветчиков; как, когда он сам, уезжая из какой-то деревни, попросил у хозяйки веревку, чтобы перевязать свой мешок, услышал такой ответ:

– Мне самой моя веревка пригодится, когда будем таких, как ты, большевиков вешать.

Все это, конечно, в масштабе громадной страны были такие пустяки, которые вовсе не грозили устойчивости государства.

Проводя «троцкистско-зиновьевскую» акцию, органы НКВД были временно поставлены перед задачей: как среди членов партии отделить овец от козлищ. Активных зиновьевцев – из числа тех, кто лет шесть-восемь тому назад устраивал в Ленинграде про-зиновьевскую микродемонстрацию – была ничтожная кучка, да и из той вряд ли многие еще находились на свободе. А если брать тех, кто в свое время в речах и статьях цитировали Троцкого, Зиновьева и т.п., то пришлось бы брать поголовно всех, кто вступил в партию до середины 20-х годов – ведь заключительной формулой любой речи при жизни Ленина было «Да здравствуют товарищи Ленин и Троцкий», и всем было известно (и было напечатано в первом издании Собрания сочинений Ленина), что Зиновьеву принадлежала часть глав такого важнейшего ленинского сочинения, как «Государство и революция», – и Зиновьев же до 1926 г. возглавлял штаб мировой революции Коминтерн.

Было ясно, что как рассадники зиновьевцев стали рассматриваться Комакадемия («имени Зиновьева»!), располагавшаяся в Таврическом дворце, Институт Красной профессуры (готовивший партийные кадры вузовских преподавателей), Институт истории партии, – ну и, конечно, все те, которые лично соприкасались в своей работе с Троцким, Зиновьевым, Каменевым, Радеком, Бухариным, Рыковым, Томским, Пятаковым и другими.

Вот тут-то исчезли из ЛИФЛИ (и из только что организованного исторического факультета университета, и из руководства академических институтов и музеев) партийные ортодоксы: выдвиженцы, крайние вульгарные социологи. Исчезли Пригожий, Маторин, Зайдель, Цвибак, Малышев, Томсинский, Ванаг, Горбаченко, Горбачев, Бухаркин и множество других.¹

__________

¹ «Проигравшие» дискуссию об азиатском способе производства – Кокин и Папаян, Мадьяр – были схвачены раньше всех, но вскоре пришли и за «выигравшим» дискуссию Годесом. он бросился в пролет лестницы – или был туда сброшен, как до него Алимов, еще раньше – вождь эсеров Савинков и другие.

 

337

 

А так как эта акция почти совпала по времени с официальным переводом' интеллигенции из разряда прислужников буржуазии в разряд трудящихся, то открылась возможность привлечь к преподаванию отстраненных ранее видных ученых, а при приеме в институты и университеты ввести конкурс, одинаковый для всех рабочих и «из служащих» – и такой конкурс просуществовал с 1935 по 1946 г. Что-то я не помню, чтобы в моем поле зрения кто-либо был огорчен этими переменами – а если кто и был огорчен. то помалкивал. К этому времени дети рабочих и дети служащих оканчивали одни и тс же единые трудовые школы, и поэтому при поступлении формально имели совершенно равные возможности – нельзя было сказать, что детей дискриминируют. Конечно, сельские школы не шли ни в какое сравнение с городскими, но поскольку колхозникам не выдавались паспорта, и в город им было все равно попасть не просто, – да и поскольку после 1929 г. союз рабочего класса и крестьянства все равно превратился в пустое слово, – постольку проблема, будут ли крестьянские дети попадать в университеты, в общем-то и не стояла. Нельзя, однако, не признать, что дети из семей, где привычка к чтению шла из поколения в поколение и умственная работа была и традицией, и потребностью – то есть из семей интеллигенции, конечно, были сильнее других при поступлении. Но сама интеллигенция еще до 1937 г. сильно поредела: до 60% эмигрировало, из остальных немалый процент погиб, деклассировался, осел в Казахстане и за «сотым километром». Хотя лишенцев к середине 30-х гг. оставалось мало, а с 1937 г. эта категория была упразднена, однако на сословие в анкете продолжали обращать внимание, особенно при распределении после высшего учебного заведения и вообще при приеме на работу. Дети священников, царских и белых офицеров и теперь

__________

¹ Стоит еще раз сказать несколько слов о студенческих приемах 1934 и последующих годов. Прием студентов в 1934 г. – еще один признак перемен к лучшему! – происходил строго по конкурсу для всех допущенных к экзаменам, уже без скидки на классовое положение, но по-прежнему с большим трудом и не во все ВУЗы принимали детей «лишенцев». Таковы же были приемы 1935 и 1936 годов, а в 1937, 1938, 1939 и 1940 гг. не было ограничений и для них. При этом не было ни блата, ни взяточничества – в эго трудно поверить в 80-х гг , но мои современники еще помнят, что в эти годы профессор или преподаватель, берущий взятку, чтобы повлиять на прием, или ставивший значки у фамилий в списке абитуриентов – кого принимать, кого не принимать, – были так же невозможны, как в дореволюционные годы, когда, случись хоть малая толика чего-либо подобного, подавляющее большинство профессоров нышло бы шсгавку. Теперь профессора, конечно, этого сделан» не могли бы, – государственной службе пет альтернативы, а за «демонстрацию» могут и посадить – на нее решился только И.Ю.Крачковский в 1948 г. при попытке увольнения И.П.Винникова из Ипстшута востоковедения ЛИ СССР. (Собрание в фундаментальной библиотеке на Менделеевской, устроенное для «прорабоиси» И.Ю.Крачковского, вылилось в откровенный бунт студентов, обожавших своего «шейха». Общий моральный уровень все же еще не позволял злоупотреблений, и «дело» замяли). Так как при этом не было и дореволюционной процентной нормы, то в результате интеллектуальный уровень студенчества никогда не был так высок, наверное, за всю историю университетского образования в Петербурге–Петрограде–Ленинграде. И тот же честный конкурс приводил к чрезвычайно высокому проценту принимаемых студентов-евреев – до 25% и даже до 40%. Ведь помимо всего, евреи – традиционные люди книги, грамотные по требованиям самой религии в течение двух с половиной тысячелетий. Кроме юго, уже практически не было русских интеллигентов из дворян, купечества, государственных служащих.

Был высок и уровень преподавательского состава С 1946 по 1986 г. (вероятно, так будет и далее) он неуклонно снижался: в деканы, в заведующие кафедрой, а в провинции – даже в доценты ставили не за научные, а за партийные заслуги. Студент, сообразивший па втором курсе, что одной наукой он «в люди» не пробьется, nciyiia;i в комсомол, в партию – и через десять лет становился начальником тех, кто только корпел над науками – или же давал им руководящие (но обязательные) указания из райкома, горкома, министерства или ЦК. И чем серее становилась профессура, тем еще более серых она подбирала себе аспирантов – свою смену.

 

338

 

неохотно принимались в «вузы» – еще какой-то процент русской интеллигенции оставался по-прежнему за бортом высшего образования. Менее других пострадала еврейская интеллигенция – среди нее было крайне мало офицеров (все же были зауряд-прапорщики, произведенные начиная с 1916 г.), вовсе не было жандармов. Конечно, были среди них дети фабрикантов, торговцев (преимущественно мелких лавочников), кустарей – но фабриканты по большей части бежали вовремя за границу или были уничтожены, нэпманы же, хотя и кончали, как правило, свою экономическую деятельность тюрьмой или высылкой, но не на большие сроки, и успели по большей части стать «совслужащими», и их дети уже не имели испорченной анкеты. Вот дети раввинов – тех, конечно, не жаловали; но они не составляли большого процента. К тому же надо учесть, что евреи, как народ, особо угнетавшийся при царском режиме, охотно шли в коммунистическую партию, в партизаны, в Красную Армию даже без особой зависимости от их пролетарского или, чаще, мелкобуржуазного происхождения. Все же большинство еврейских студентов тогда было беспартийным.

Но по понятным причинам в партии евреев тоже было очень много, и, как предвидел Троцкий, их высокий процент в партийном аппарате и при дележе теплых местечек (столь важном в бюрократической иерархии послойно привилегированных элит, создаваемой Сталиным) должен был неизбежно привести к расцвету махрового антисемитизма; но до этого должно было пройти еще почти целое десятилетие.

Кроме Троцкого, в то время никому в голову не приходило, чтобы в Советском Союзе могла бы когда-нибудь возникнуть опасность национализма. Все мы были искренними интернационалистами, совершенно не интересовались национальностью наших товарищей, часто ее и не знали (один мой товарищ только в ЗАГСс узнал, что его жена – еврейка). По правде сказать, в моем окружении никого, по-моему, не интересовало и социальное положение, и всем казалось справедливым, что в институты и университеты попадают наиболее толковые – среди них было совсем не мало и детей рабочих, но детей интеллигенции стало, конечно, гораздо больше, чем раньше.

И интеллигенция была довольна – угроза дсклассирования детей была, пожалуй, основной причиной ее недовольства до сих пор: к спорадическим гонениям на какие-то группы населения, к редким арестам относились как к неизбежным издержкам революции, которую, как-никак, делают, мол, малограмотные люди. Довольны были и исчезновением ограниченных и малообразованных ортодоксов, пытавшихся руководить наукой и образованием, – они исчезли, не оставляя следов; и никто не задумывался над тем, что некоторое улучшение положения интеллигенции дастся ценой немалого кровопролития, – в сущности, даже не знали о нем: в воображении была ссылка в Соловки, рисовавшаяся, как мы теперь знаем, идиллически по сравнению с действительностью, – а не расстрелы. «Лагерные чистки» – то есть массовые расстрелы, – начавшиеся именно на Соловках, тремя годами позже, – никому и в голову не могли прийти.

Между тем, мы продолжали учиться своей будущей профессии.

 

339

 

Главным новым событием на нашей кафедре с нового 1935 г. было появление А.Я.Борисова. Еще в конце первого семестра Александр Павлович, с которым у меня стали складываться доверительные, почти дружеские отношения, сказал мне:

– С Нового года у нас будет работать Андрей Яковлевич Борисов: это гениальный человек.

Борисов был и в самом деле очень замечательный человек, необычный. На нас и на других «сильных» студентов он произвел совершенно неизгладимое впечатление – учителя, праведника, мудреца – может быть, именно потому, что он был совсем простой, не похожий ни на учителя, ни на мудреца. Но всю мою научную жизнь мне помнилось его умное, очень русское лицо и его необыкновенно светлые глаза. Рассказывать о нем здесь значило бы очень затягивать мое и так непомерно растянутое повествование; я лучше расскажу о нем в отдельности.

Кроме А.Я.Борисова, у нас на кафедре появился еще один интересный человек – африканист Дмитрий Алексеевич Ольдерогге; живой, умный, замечательный рассказчик, Д.А.Ольдерогге начинал как египтолог, – кажется, одновременно с Ю.П.Францовым, в последний год жизни Б.А.Ту-расва, – потом занимался с Н.Д.Флиттнер, В.В.Струве и М.Э.Матье (некоторое время был мужем последней). Однако В.В.Струве, став после смерти Б.А.Тураева главой египтологической школы, не выносил близких коллег, которых рассматривал как соперников; тогда еще можно было сравнительно легко выезжать за границу, и Д.А.Ольдерогге добился, чтобы его университет командировал в Гамбург, где он переквалифицировался на африканиста, учась у И.Лукаса и других знаменитых немецких профессоров. Как ни странно, это ему сошло с рук в конце 30-х годов, а после войны единичные наши африканисты (тогда только ученики Д.А.) оказались в большой цене, и Ольдерогге был избран членом-корреспондентом.

Что касается Андрея Яковлевича, то он заступил у нас на кафедре место Михаила Николаевича Соколова – вел основной курс древнееврейского у гебраистов, – помнится, древнееврейскую (библейскую) литературу читал им Израиль Григорьевич Франк-Каменецкий. Впоследствии А.Я. читал у гебраистов курс средневековой еврейской литературы – с другими семитологами (историей семитских языков) он начал заниматься позже.

Появление А.Я. изменило все течение жизни Таты Старковой – он глубоко поразил ее душу и воображение, и целью ее жизни стало – стать его ученицей, помощницей, продолжательницей, другом. Древнееврейский язык стал ей интересен, и она быстро вышла вперед «Старика Левина», Ильи Гринберга и «Продика» Вельковича, не говоря уже о Келе Стрешинской и Мусе Свидер.

Родители Таты жили сначала в Парголове, а потом в Павловске, при доме для психически отсталых детей, где ее мать, Клавдия Михайловна Старкова, была главным врачом (отец же ее был инженером). Дом Старковых был необыкновенно гостеприимным; еще со времени библиотечного техникума там постоянно проводили время Татины товарки – подкармливались (продовольственное положение становилось лучше, но со стипендии особенно сытно не наешься), часто ночевали, брали деньжат (более или менее без

 

340

 

отдачи). Дуся Ткачева, Валя Подтягина, Лиза Фалеева, Ника Ерехович и его сестра Рона, Велькович, Келя Стрешинская, да и другие были там завсегдатаями. Привлекала их не только обстановка семейного дома и дружба с Татой, – особенно, я думаю, привлекала ее мать, женщина не только большой доброты, но и большого ума, здравого смысла, житейской мудрости, способная помочь словом, советом и, насколько могла, и делом. Я у Старковых бывал редко – в это время каждый свободный миг (а я ведь очень усердно работал) был занят другим – there was metal more attractive. В большой компании у Старковых должны были бы возникать и романы – но беда в том, что не все посетительницы дома отличались секс-аппилом. Однако же Валя вышла замуж за Володю Старкова, да судьба их сложилась печально.

Зато я бывал дома у Александра Павловича Рифтина. Я приходил к нему за консультациями – я читал сверх плана и клинописные тексты, и специальную литературу; кое-что брал у А.П., другое он мне советовал взять в библиотеках, заглядывая в свои карточки. Оставался я у А.П. дома не подолгу: жил он в огромной, враждебной коммунальной квартире; его комната располагалась в самом конце длиннейшего коридора; было в ней квадратных метров 16–18; две стены доверху были заставлены полками и тесно забиты книгами без переплетов, разлетавшимися по листкам и, кроме наиболее часто читаемых, густо покрытыми жирной черной пылью. Жил в этой комнате Александр Павлович с женой – Софьей Конрадовной (говорили – полуяпонкой; вряд ли) и с маленьким сыном. На столе – неубранная посуда; другой, письменный стол был задвинут в угол между окном и кроватью и завален бумагами. Примерно год спустя А.П. нанял себе в частном порядке (что в то время было довольно незаконно) кабинет в квартире каких-то знакомых, перетащил туда все важнейшие книги, картотеки и рукописи – и даже как-то повеселел: работа, видно, стала спориться.

После его смерти бывшие ученики А.П. не забывали Софью Конрадовну и посещали ее до ее кончины.

Кажется, весной 1935 года Александр Павлович однажды попросил меня проводить его и по большому секрету рассказал мне, что есть вероятность ему быть посланным на год в командировку во Францию, в Лувр. Что за вероятность, кто ему такую командировку сулил, он мне не сказал – Александр Павлович вообще любил таинственность; зато он сказал мне, что это ставит под сомнение дальнейшее существование нашей группы, но что он хлопочет, чтобы в командировку вместе с ним был послан и я. Конечно,' я очень горячо его благодарил и некоторое время находился под известным впечатлением возникшей мечты о Париже. И если Александра Павловича волновала судьба ассириологической группы, то меня волновала Нина – я был достаточно реалистом, чтобы ясно представить себе осаду ее все новыми поклонниками и малую вероятность того, что она меня дождется. Уже и так, хотя были отставлены и Гриша Розенблит, и Саня Чемоданов, и другие возможные поклонники, вокруг Нины всегда вился невесть откуда взявшийся великовозрастный (с нашей точки зрения) ботаник Марк Школьник; он избрал ее, как мы постановили, чисто умственно, решив, что это для него

__________

¹ Был металл, притягивающий сильнее (из «Гамлета», англ.).

 

341

 

хорошая партия из интеллигентной еврейской семьи; однако, во всяком случае, уезжая на время отпуска в Сочи, он слал ей каждые два-три дня длиннейшие письма – рекордом было 24 страницы – но Нина в любом случае читала только первую и последнюю. А однажды он прислал ей вместо открытки лист магнолии с почтовой маркой и трогательным текстом. Это все были шутки, но легко мог появиться кто-либо и посерьезнее.

Однако я, пожалуй, лучше Александра Павловича представлял себе нереальность длительной заграничной командировки в 1935 г. – да еще в Лувр, of all the world! Да еще двух беспартийных! Потому вскоре успокоился, да и А.П. больше не возвращался к этому разговору.

В тот год Ереховичу, Липину и мне читал курс истории Ассирии и Вавилонии Василий Васильевич Струве. В третий раз я слушал изложение его концепции о рабовладении на древнем Востоке, о частной собственности на «высоких полях», о деспотизме. Нового было мало. Печально качая седовласой головой, как бы с упреком Хаммурапи и Ашшурбанапалу, он говорил об их жестокости по отношению к рабам – черт возьми, это было уж не так актуально, тому прошло четыре тысячи лет! Нововведением была в его курсе история Урарту – было тогда такое «указание»: «Урарту – древнейшее государство на территории СССР».

И опять с тоном упрека Василий Васильевич говорил тоненьким голосом, качая своей огромной головой:

– Урарту, да, конечно, это было первое государство на территории СССР. Но, к сожалению, к сожалению, мы должны признать, вот признать, – и он разводил коротенькими толстыми ручками, – что Урарту, вот видите, было менее развитым по сравнению с Вавилонией. Потому что, ведь, знаете, вавилоняне сумели использовать воды Евфрата и Тигра для ирригации! Это создало великую, знаете ли, цивилизацию, которая имела огромное мировое значение. А урарты, к сожалению, они не смогли использовать вод Ванского озера...

Я не удержался и сказал с места:

– Василий Васильевич, Ванскос озеро соленое, – и тем навеки испортил свои отношения с академиком.

Он настолько уже привык к раз навсегда известному объему своих лекций, что этого запаса на годовой курс ему не хватило. Под конец он просто приносил на занятия второй, неизданный том своей диссертации об эллинистическом египетском историке Манефоне, читал эту рукопись, по обыкновению запинаясь – и путаясь, где текст был отпечатан неотчетливо или была правка.

Из весенних экзаменов я помню только экзамен по аккадскому у того же Александра Павловича. Имея в виду, что нас в его группе было всего трое, что мы занимались с ним по два часа пять раз в шестидневку и что за каждую неделю занятий выставлялись отметки, можно было бы предположить, что экзамен будет чистой формальностью. Но не тут-то было: Александр Павлович «гонял» каждого из нас минут пс тридцать-сорок и спрашивал со

__________

1 Из всего на свете (англ.).

 

² На самом деле – только Евфрата.

 

342

 

всею строгостью, притом так, как будто он впервые нас в глаза видит. И так было и впоследствии, каждый семестр, – и каждый семестр мы все трое упорно готовились (обычно у меня дома), хотя скоро выяснилось, что мне всегда будет причитаться пятерка, Леве Липину – четверка, и весь вопрос состоял в том, будет ли у Ники на этот раз четверка или пятерка.

Дома я заявил родителям в этом году, что не поеду в Коктебель. Они огорчились, особенно мама, стали меня уговаривать. Но я стоял на своем, уверял, что хочу сам себя проверить – способен ли я на самостоятельную жизнь и самостоятельное прокормление. Мама сдалась – секрет ей был известен: она обнаружила среди груд бумаг у меня на столе маленькую фотографическую карточку.

Я договорился в это лето уехать вместе с Юрой Филипповым – сыном маминой подруги С.Ф.Филипповой, тем самым, с которым мы когда-то под Винницей обследовали валы старинной крепости Богуна. Попозже летом к нам приехал Ваня Фурсенко. Мы выбрали для нашего летнего отдыха финскую деревню Хиттолово (ныне Оссльки) – вторая остановка по пригородной железной дороге после излюбленного лыжниками Токсова; Хиттолово мне рекомендовала Нина – там она провела два месяца вдвоем со своей подругой; она хвалила леса, одиночество, обилие ягод и катание на гребной лодке по озеру, над которым и возвышался дом рекомендованных нам хозяев-финнов.

Лето оказалось, однако, неинтересным. Хозяева сдали нам пустой сеновал, где мы спали прямо на голых досках; хорошо, лето было теплое, а то в холодную и дождливую погоду в широкие щели между досками пола дуло. Я привез с собой огромный запас сосисок (которые быстро протухли), Юра привез черных буханок хлеба – сверх того, мы покупали у хозяев яйца и картошку и в лесу собирали чернику, бруснику и грибы – лес оказался болотистый, и мы часто бродили почти по колено в воде. Черпали воду из озера в чайник – а потом на дне обнаруживали вареную лягушку. Потом ненадолго приехали Юрины родители; с ними и без них особо увлекательных разговоров у нас не получалось. Интересной была только экскурсия на Кавголовское озеро – на песчаную косу, где, по словам Юры, была неолитическая стоянка. Копать там он нам не дал, справедливо заметив, что это было бы варварством, и для этого нужен открытый лист от ГАИМК, но мы все-таки собрали на косе несколько фрагментов ямочно-гребснчатой керамики, оставленной здесь предками финнов – в таежной зоне со времени неолита не было больших этнических передвижений.²

Я привез древние черепки Нине:

__________

¹ Впоследствии, конечно, все финны – коренные жители нашей области – были сосланы НКВД.

 

² Правда, отдельные фишюязмчные группы передвигались Ленинградские финны, или «чухонцы», в основном заселили эти места после Столбовского мира и XVII веке, а до того здесь, вероятно, были какие-то другие финноязычные племена, – скорее всего, карелы или вепсы. Па южном берегу Невы с новгородских времен ж -щи русские, а западнее Ерика (Фонтанки) – ижорцы (ингры, инксрилайсет) и водь – остатки их сохранились западнее и сейчас (80-е гг.).

 

343

 

Век несется, время шутит –

На круженье положись

Как захочет, он закрутит

Нашу глиняную жизнь.

 

Я тебе, когда на деле

Срок для жизни наступил,

Обожженной той скудели

Два кусочка подарил, –

 

Подожди еще немного

Круг шуршит, верна рука, –

И совсем не дело бога

Обжигание горшка.

 

Впрочем, ямочно-гребенчатая керамика делалась без гончарного круга. А Нина не стала хранить эти неказистые глиняные кусочки и выбросила их.

 

344