1938-1939

 

1938

Дневник. 1938  [стр. 437-454 по книге]

ТЕТРАДЬ 6

27 ноября 1938 — 19 января 1939

Несчастье с моею дочкой. (Подлая болезнь моей Катюши.)

 

27 ноября. 5 ч. 10 м. утра. Дочка крепко спит. Дыхание сильное, ровное. На лбу — мокрое полотенце. Я хочу записать, чтобы она прочла в будущем, как она с моей помощью «боролась за свою шкуру», как я ей говорю постоянно и постоянно разъясняю смысл этой борьбы, ее диалектику. Я много видел людей разных сортов, но такого человека, как моя дочка, не встречал и не читал о нем: необычайная мощь организма, жизненная энергия, сила жизненной энергии — эти ценнейшие свойства — ее природные свойства, ее природа, ее биологические, физиологические данные. Я бы сказал, что у нее природа, природные свойства самые выгодные и ценные для человека. Такой организм, как у нее, надо изучать таким людям, как Дарвин и И.П.Павлов.

Сейчас она лежит тяжело больная. Может быть, едва осталась жива, может быть, и сейчас состояние ее рискованное. Но я, ничего не понимая в медицине, чувствую ясно и точно, ни секунды не сомневаясь, что она будет снова здорова и весела, а ее природа позволит ей прожить до 120 лет, может быть и больше, как прожили некоторые колхозники в нашем Отечестве, судя по радиопередачам. Так я верю в ее природу, в биологическую конституцию ее природы. Моей дочке 75-й или 76-й год от рождения. <...>/$FЗдесь и далее купированы фрагменты дневника, касающиеся деталей болезни Е.Я.Серебряковой./ С ночи 24—25 ноября, с 4 1/2 ч. утра, сознание ее работает частично, это не полное сознание, и все же это сознание, осмысленность во многом; говорить она не может; губы шевелятся, когда она хочет что-либо сказать, а звука нет, есть какое-то звукоиздавание, как тишайший шепот, букв в этом шепоте нет совершенно, но какая-то членораздельность речи есть. Сильно волнуясь, она выражает свою мысль с большей волей, результат такой же — ничего не поймешь. Она сознает, что не может сказать, что хотела, и в ее глазах, ее лице в это время такая горькая досада на себя, на свое бессилие, беспомощность, что у меня сейчас же брызжут и текут неудержимо слезы. <...>

25 ноября дочка была веселая, здоровая. Часов с 12 ночи она начала читать дневники своих сыновей Толи и Пети. Перед нею страница за страницей проходило их детство, со всем хорошим, что есть в нем, и ее собственная молодость, гордость молодой матери, ее сомнения, горести и заботы. С тех пор прошло лет 39—35. Тогда они жили в Лондоне. Теперь ее сын Петя выслан на десять лет в дальневосточные лагеря без права переписки. Его арестовали в ночь на... [дата не указана] февраля 1938 г. С тех пор о нем нет вестей. Свидания с ним она не имела. За что он осужден, в чем его вина, она совершенно не знает. До высылки он был сперва на ул. Воинова, затем в арсенальной тюрьме.

Второй, старший сын Толя тоже арестован и сейчас находится в тюрьме на ул. Воинова. Когда будет суд — она не знает. В чем его вина — не знает. Со дня ареста она его не видала.

Могу сказать, что она, старая народоволка в прошлом, теперь всей своей душой — «беспартийный коммунист».

22 сент[ября] с нее взяли подписку о невыезде; днем или двумя раньше или позже все имущество Пети на ее глазах было конфисковано, а частью сожжено.

22 ноября ее вызвали повесткой в милицию на ул. Скороходова. Я провожал ее. Мы оба не знали, зачем ее зовут: затем, чтобы снять подписку о невыезде, или затем, чтобы объявить, что ее также вышлют и объявят день высылки. Я уверял, что ее не вышлют, если же это по какому-либо недоразумению случится, я сейчас же обращусь письмом к т. Жданову, а сам поеду с нею туда, куда вышлют ее.

В милиции подписка о невыезде была снята. В милицию она едва шла, была больная, кашляла, с трудом дышала. Я почти тащил ее. Оттуда она шла легче; домой мы шли пешком. Более полумесяца до этого дня она была нездорова — нечто вроде гриппа или грипп, доктора мы не звали — я не хотел. То встанет на день, то три дня лежит, то уйдет из дому часа на 3—4—5, придет — и глаза горят, а то едва добредет до дому.

Она читала детские дневники до 4 1/2 утра 25 ноября, лежа к кровати. Мы оба были веселы, смеясь над некоторыми случаями жизни Толи и Пети. Я, слушая ее, работал над новой картиной, начатой 22 ноября. Думая, что она устала от чтения лежа все время на левом боку, я посоветовал ей лечь спать.

Видя, что, коли я буду, как я хотел, работать всю ночь, она также долго не заснет, я стал раздеваться, расшнуровал сапоги, снял пиджак и пошел в уборную принести воды и покурить. Минуты через 3—4 я вернулся. Дочка лежала на левом боку, как и прежде, и что-то делала руками на столе у кровати. «Где ты так долго был!» или «Почему ты так долго не шел!» — сказала она. Что-то в ее голосе заставило меня насторожиться. Я мгновенно решил не спать и стал завязывать сапоги. <...> Она теряла сознание, но и, теряя его, боролась, я видел, за него. И я стал действовать, стараясь ее приподнять, поставил на колени на кровати, тряс, приподымал и в то же время из стакана рукой мочил ей голову, грудь, лицо, лоб и все подымал, встряхивал, говоря: «Доченька! Не сдавай! Дочка! Дочка! Смотри на меня! Вот я! Твой Панька! Не бойся!» Я в упор смотрел в ее глаза. Они теряли свой чудный блеск, безжизненно застеклились. Пот проступал по лбу и лицу, как капли крупного дождя, голова ее свисла. Все туловище оседало на колени, а я тряс ее, приподымал, опять-таки замечая, как и она боролась за свое сознание. <...> Полуобморок перешел в сон. Она стала ровно дышать.

Очнувшись вскоре, она, лежа, поднялась на локоть, как всегда делает лежа в постели, и стала рыться в ящике своего столика. Она молчала встревоженно и сурово. Затем повернула голову ко мне, я стоял возле на коленях, хотела что-то сказать — губы шевелились, звука не было, почти не было; ничего нельзя было понять. <...> Тогда в ее лице и глазах выразилась тревога, похожая на испуг, но это не был испуг, я успокаивал ее, она, отталкивая меня, указывала на дверь. Я понял: она хочет врача, но боялся оставить ее в таком состоянии. Она силой толкала меня к двери. Тогда быстро я добежал по коридору до двери невестки542 и позвал ее. Она вызвонила врача. Заслышав из окна шум автомобиля неотложной (или скорой?) помощи, я выбежал на улицу. Автомобиль стал у соседнего дома №14. Молодая женщина-врач не нашла у нее никакой болезни, кроме сильного нервного потрясения (или нервного волнения); один из двух ее спутников дал дочке, кажется, валериану с ландышем.

Я рассказал им коротко, каковы могли быть причины или поводы ее волнения и все, что случилось с нею. Я проводил их до улицы, надеясь выяснить, что с ней произошло. Ответ был тот же: результат сильного нервного волнения. В остальном она совершенно здорова. Женщина-врач, видя мои работы, сказала, что ей нужна картина. Я ответил, что заказов не беру. Ее спутник стал говорить о моем «направлении». Я ответил. Они обещали прислать врача.

По их уходе я уложил дочку спать. Говорить она не могла. Объяснялась руками, волновалась, потом стала улыбаться. Заснула с улыбкой.

Днем 25 [ноября] была женщина-врач. Прописала бром, сказала, что, очевидно, поврежден нервный центр. К счастью, повреждение невелико и все пройдет. <...> Было небольшое кровоизлияние в левой части мозга, поэтому и поражена правая сторона тела: язык, концы пальцев. Кровоизлияние это рассосется.

Я сказал, каковы были события последних месяцев и дней, сказал, как, перед тем как лечь спать 24—25-го, она при моей помощи поднялась, стоя на кровати, посмотреть наводнение: вода Карповки подошла к нашим воротам. Врач сказал, что причина этому — склероз, но очень небольшой, и возраст. <...> Она обещала прислать невропатолога. Это была очень красивая девушка-врач, пожалуй не старше 24 лет.

<...> Эти дни сознание дочки работало хорошо, но временами взгляд становился неопределенным, крайне суровым, даже грозным, и странно было видеть все ее лицо грозным, как, пожалуй, лица т. Ворошилова или Чапаева в бою. Страшная, непобедимая воля и сила выражались тогда в ее лице. Людей с таким взглядом никто не испугает. Но иногда, ненадолго, взгляд ее был растерянным.

На другой день, 26-го, был невропатолог. Среднего роста, подвижный, властный, самоуверенный. Подтвердил все сказанное бывшими до него врачами. Прописал лекарство. Сказал, что у дочки поражен нервный центр. Ничего толкового он мне не сказал по своей самоуверенности. Говорил мало, но веско. Я считаю его отношение как врача к дочке — халтурным, поверхностным.

<...>

Вечером пришли мои товарищи — ученик Вылугин, Емельянов, Фалек. Они еще 25-го знали о несчастии с дочкой и пришли навестить ее. Вылугин принес на руках своего полуторалетнего сына, чтобы показать его ей и этим развлечь ее. Когда она увидела ребенка, невозможно сказать, как радостно заблестели ее глаза и преобразилось лицо. Она протянула к нему обе руки, привстала, пытаясь обнять его и поцеловать.

<...> Товарищи всячески высказывали ей свое соболезнование и сочувствие. Они пробыли у нее около часу и, уходя, ободряли ее и старались утешить и развлечь.

<...> К ночи дочка стала что-то просить, требовать, я не мог понять. <...> Я подумал, не просит ли она фотографии детей. Посоветовавшись с невесткой, я подал ей несколько фото ее сыновей. Смотрела с любопытством и любовью.

<...>

 

2 дек[абря]. Заснула в 3 ч. ночи. Задыхалась и стонала. Против удушья я нашел средство: вода — по ложечке вливаю в рот. Также помогает ей, если натру спину спиртом.

За спирт большое спасибо моему товарищу Вадиму Назаренко543, он достал мне 100 гр. спирту.

<...>

 

6 дек[абря]. Спит весь день крепко и спокойно. Когда просыпается — веселая и живая. Силы быстро к ней возвращаются. Движения быстрые, неожиданные. <...> Более всего ей помогают мои шутки; так, сегодня опять я сказал ей: «Коли ты не можешь говорить по-русски — говори по-английски!» Она успокоилась и заснула часа в 2 ночи.

<...>

 

7 декабря. <...> Последние дни, проснувшись, она всегда глядит на меня с улыбкой, и эта улыбка будто говорит: «Не бойся, Панька! Я уверена в себе. Я »борюсь за шкуру", как ты постоянно говоришь мне. Все кончится хорошо".

 

8 дек[абря]. <...> Вечером стала вдруг что-то писать во время еды. Я не мог понять, потом выяснил смысл написанного ею слова: «Сталин». Она пояснила, что я должен написать письмо т. Сталину о себе и о моем ученике т. Емельянове, чью дипломную картину зарезала академическая профессура, теперь его лишили стипендии, хотят через милицию выгнать из мастерской, где он дорабатывает свою картину544.

<...>

Все ночи с первого дня болезни дочки я сплю не раздеваясь, не снимая сапог. Сплю на кресле, протянув ноги на стул. Замечательный сон сидя — я к нему давно привык. Могу спать на стуле и не свалиться.

<...>

 

14 [декабря]. Приходила Тагрина. Вчера были несколько учеников, я пробыл с ними часа 2 1/2. Возле дочки была невестка. Дочка несколько раз присылала ее за мною и уговаривала остаться с ней. И я, побыв с нею, вновь смотрел работы товарищей.

<...> Я распрощался с Тагриной на полуделе — она приносила на проверку портрет т. Сталина — пишет его для Ленизо.

<...>

 

19 декабря. <...> В этот вечер часов с 9 до 12 я смотрел работы товарищей. <...>

 

20 [декабря]. Cильное возбуждение случилось с ней, когда ко мне зашел приехавший из Москвы Харджиев, редактировавший последнее собрание Маяковского545. Когда он постучал днем в дверь моей комнаты, я вышел, сказал, что не могу принять его — жена больна и спит. У двери мы стали потихоньку говорить. Не успел он сказать, что сдал в печать всего Хлебникова546, а я едва начал говорить о том, как Емельянова гонят из Академии, я услышал громкий стон дочки. Наскоро простясь с Харджиевым, я подошел к ней и стал успокаивать. <...>

 

23 [декабря]. Вечером был [доктор] Кунаков и, осмотрев ее, сказал: «Более чем хорошо! Отлично!» <...> Предыдущий раз, когда я провожал его до двора, он сказал: «Это героическая женщина! Я много видал больных в ее положении, но она — редкое исключение! Как она себя держит». <...>

В этот приход Кунаков сказал, что скоро можно будет ей вставать. <...> Он сказал, что ей можно читать что-либо легкое — сказки, допустим. Я сказал, что дам ей «Бабушкины сказки» Жорж Занд547. <...>

 

25 [декабря]. <...> Сегодня дочка съела последний мандарин. Она сильно неожиданно взволновалась, что у нас их больше нет. Действительно, при ее питании в ее положении <...> мандарины были решающей поддержкой. За последние дни их нельзя было купить, не было в продаже в наших местах. Я попросил невестку позвонить моим сестрам, чтобы Маня сейчас же поискала мандарин.

Маня через час прислала 8 маленьких мандарин с моим племянником Володей548. <...>

 

30 [декабря]. <...> Сегодня днем невестка ходила в Военную прокуратуру узнать о сыне дочки, Толе, своем муже. Она пришла в слезах, еле держалась на ногах, я должен был отпереть ей дверь ее комнаты, сама она была не в силах. Когда я ввел ее в комнату, она, рыдая, бросилась на кровать. «Толя умер», — сказала она со стоном. Она рассказала, что ее принимал прокурор Дмитриев. Узнав, о ком она справляется, он куда-то позвонил и потом спросил ее: «Как вы думаете, что с вашим мужем?» — «Откуда же я могу знать!» — «Он умер!» Он снова звонил куда-то, называя фамилию, имя, отчество и год рождения Толи, и получил подтверждение о его смерти. Когда умер, отчего, схоронен или нет, где найти его труп, он не сказал.

Невестка рыдала, полулежа на диване. Я стоял, утешая ее чем мог, расспрашивая, думая, чем грозит это событие моей дочке и как держать себя с ней. Завтра с утра невестка решила осмотреть все покойницкие Ленинграда. Весь вечер она не приходила к дочке, а я говорил дочке, что у Маруси грипп. Дочка несколько раз спросила меня: «Может быть, Мария доктора хочет! Ой-вой-вой!»

Ни невестка, ни я не можем верить, что смерть Толи — правда. Он был здоровый, упитанный, на редкость выносливый и неприхотливый. Трудно, нельзя как-то верить, что он навсегда пропал для матери. Я говорю невестке: будем готовы и к тому, что это правда, и к тому, что это ошибка. С середины лета передачу ему не разрешали. В чем его обвиняют, мы не знаем. Сегодня Дмитриев сказал невестке: «Имейте в виду — он был очень серьезный политический!»

 

31 [декабря]. Дочка очень хотела, чтобы мы вместе встречали Новый год: дочка, я, невестка, ее племянница Рая549. И дала мне понять, что ассигнует на это дело, с радости, что выздоравливает, 30 р. Она написала список питья и кушанья, которые просила купить для встречи Нового года: пиво, капуста, мармелад и еще какую-то четвертую покупку — не мог разобрать. Рая по моей просьбе купила 2 бут[ылки] пива, грамм 300—200 мармеладу — это наша встреча Нового года. Маня принесла мне чаю, сахару, жареную утку с картошкой (к моему удивлению, первый раз в жизни я стал собственником такого блюда), около стакана водки с апельсиновыми корками и стакан варенья сливы, шафранную булочку и кило круглого черного хлеба. Невестка по своей инициативе купила мне грамм 300 сосисок и полкило ситного батона за 1 р. 25 к. При уходе Мани я налил полрюмки водки, заставил ее пригубить, пожелал ей и отсутствующей сестре Дуне счастья, поцеловал ее, прикоснулся рюмкой к губам улыбавшейся радостно дочки и выпил. Новый год встречали вдвоем с дочкой, она пригубила мою рюмку, мой стакан пива; я налил ей чайную ложку пива в маленький стаканчик, чокнулся с нею. Она пила за мое счастье, а я сказал, что мое счастье — дочка. Я отнес невестке и Рае в подарок от дочки бутылку пива и на блюдечке мармеладу с запиской от дочки — она желала им счастья. Невестка застонала, увидав ее подарки и письмо; я сказал: «Как это ни странно, Мария Николаевна, — я желаю вам счастья!» Она заплакала и пожелала счастья мне и дочке. Еще раз мы высказали мысль, нет ли ошибки относительно смерти Толи. До этого она, рыдая, говорила: «Как мог он умереть, когда я жду его каждый день!»

<...> 31-го утром невестка узнала, что Толя похоронен. <...>

 

 

1939

Дневник. 1939

2 [января]. <...> С 8 ч. 30 м. были товарищи: Фалек, Емельянов, Вылугин. Обсуждали письмо Емельянова к т. Жданову с жалобой на то, что Емельянова гонят из Академии. Дочка спросила: «Написал Емельянов, какой ты оратор?» Т.е. я рассказывал ей, уже больной, о двухчасовом разговоре Бродского с Емельяновым. Начался разговор с картины Емельянова, сразу перешел на Филонова, и Бродский сказал: «Филонов замечательный оратор! Я считаю его вторым оратором после Ленина!» И теперь в своем письме к т. Жданову Емельянов, говоря о нашей школе Мастеров аналитического искусства, о нашем методе работы, приводит мнение Бродского обо мне и о нашем методе. Я ответил дочке: «Нет, не писал! Мы пишем о Емельянове. Защиты ему просим, т. Жданову незачем знать, какой я оратор. Он сам чудный оратор!» <...>

 

3 [января]. <...> Днем Миша принес мне фото с моей картины, находящейся в Третьяковской галерее. Когда в 1922 г. ее посылали на выставку в Берлин, репродукция с нее появилась в журнале «Жар-птица»550. Я знал об этом, но журнала достать до сих пор не мог. Миша разыскал его в Доме театральных работников, попросил дня на два домой и переснял эту картину. Когда я показал это фото дочке, она <...> спросила, когда написана картина. Узнав, что в 1915 г., стала волноваться, писать и говорить, что теперь художники все неискренно пишут картины на социальные темы, не от чистого сердца, не из любви к пролетариату, а Филонов делал это дело уже в 15-м г.! <...> И возмущалась, что эта вещь висела в Третьяковке под потолком, а сейчас там же в подвале лежит. «Погоди, дочка! Были бы картины — оценка им настоящая будет [дана] рано или поздно! Вот ты выздоровеешь, поедешь с моим письмом к т. Сталину, в ЦК. Пусть рассудят, кто прав в моей борьбе на фронте Изо! Мы с тобой доживем до иных времен! Не всегда по искусству хозяином будет фашистская сволочь, как теперь!» Я и раньше высказывал эти надежды дочке, всегда она относилась к ним скептически: «После твоей смерти тебя признают!» Но сейчас с нарастающим восторженным удивлением выражала согласие со мной. <...> Сказала, что непременно поедет в Москву по этому делу. <...>

Вечером у меня были ребята — Фалек, Емельянов, Вылугин, Миша, Дормидонтов, Вадим. Обсуждали письмо Жданову. Через каждые 5 минут я бегал к дочке, она спокойно читала о Гойе из Мутера «История живописи». <...>

 

4 [января]. <...> Невестка сильно устает из-за того, что я занимаюсь с товарищами в ее комнате, из-за этого она остается голодной и поздно ложится спать. Так, сегодня около часа я говорил в ее комнате с Дормидонтовым. Он приносил фотографии Купцова — хочет делать его портрет. <...>

 

5 [января]. <...> Вечером, когда пришел [доктор] Кунаков, я был с учениками в комнате невестки. Емельянов, Вылугин, Фалек и я работали над письмом т. Жданову в защиту Емельянова. Невестка дежурила в это время у дочки и сейчас же позвала меня.

Кунаков был доволен ходом болезни, состоянием дочки, ее веселой оживленностью. <...>

По его уходе невестка дежурила у дочки, а я до 12 ч. 45 м. был с товарищами. Дочка живо интересовалась письмом к т. Жданову, и я обещал ей прочесть его.

<...>

На днях невестка была в загсе за справкой о смерти Толи. Справку ей почему-то не дали. 5 декабря, по моему совету и по своей мысли, она ходила в тюрьму на улице Воинова. Работник в окне, где сдают деньги-передачу, в ответ на ее слова: «Анатолию Эсперовичу Серебрякову», — сказал, как всегда: «Передача не разрешена». — «Скажите, что же, он жив, здоров?» — «Жив и здоров». — «А мне сказали, что он умер!» — «Кто сказал?» — «Прокурор!» — «Нет, он жив и здоров!» Когда я давал ей совет сходить сюда, я имел в виду, что связь этого приемщика передачи с заключенными, наверное, короче, стало быть, точнее. У прокурора связи с ними в таком случае, как данный, пожалуй, посложнее, помноголюднее. У первого, т.е. у приемщика, связь равна: заключенный + администрация тюрьмы; у прокурора — заключенный, администрация тюрьмы, следователь, секретари, так что у приемщика меньше данных для ошибки.

<...>

 

9 янв[аря]. Вчера или позавчера, когда наше радио сообщило об освобождении Тома Муна551, я порадовал этой вестью дочку. Она долго улыбалась, разводила ручками и изумлялась, что освобождение совершилось так просто, волей губернатора, и неожиданно.

<...>

 

10 [января]. Звонила мне по телефону незнакомая девушка. Хочет у нас работать. Говоря об этом дочке, я сказал: «Она придет ко мне учиться — так она сказала. Но я думаю, что она испугалась моего голоса и не придет: когда я говорил с ней, голос у меня был почему-то грубый и прерывистый, некоторые слова почти по слогам выговаривал. Голос мой меня не слушался. Она, наверное, моего голоса испугалась! Если бы со мной ночью на темной улице заговорил кто-нибудь таким голосом, я бы тоже испугался!»

Дочка смеялась и вдруг сказала: «Когда я картины видала», — и пояснила, что испугалась моих картин, увидев их первый раз при нашем знакомстве в 1920—21 гг.552

<...>

 

11 янв[аря]. <...> Вечером были ребята. Обсуждали письмо к т. Жданову. Я дал дочке это письмо. Она прочла его и предложила поправки к словам: «Партия и правительство борются со школой Филонова». Написать надо — «якобы борются».

По уходе их сказала и написала, что Емельянов должен подписаться под письмом «бывший беспризорник», наряду с тем, что он студент-дипломник Академии. За час до прихода товарищей невестка вернулась с работы и сказала мне, что сегодня говорила с особоуполномоченным НКВД и тот сказал, что ее муж Анатолий Эсперович Серебряков умер. Он умер 9 июля. <...>

 

15 ян[варя]. <...> Часов в 9 вечера был т. Кунаков. <...>

Остаток вечера, по уходе Кунакова, она была веселой, спала спокойно, проснулась в 9 ч. утра, и я прочел ей проект письма в Комитет по делам искусств о выставке моих работ в пользу испанской республиканской армии.

«Т. Пр[едседателю] Всесоюзн[ого] Комит[ета] по делам искусств от художника-исследователя Филонова.

По моему поручению моя жена предложила т. Керженцову устроить выставку моих работ, с тем чтобы весь чистый сбор с нее отдать республиканской Испании. Керженцов обещал ей в разговоре с нею прислать сотрудников Комитета по делам искусств осмотреть с этой целью мои работы, но слова своего не сдержал. Неизвестно по каким причинам мое предложение осталось без ответа.

Разрешите обратиться к Вам, т. Председатель, с этим же предложением — устроить передвижную выставку моих картин и рисунков в Москве, Ленинграде и по другим городам Советского Союза, с тем чтобы весь чистый сбор с нее пошел на вооружение республиканской испанской армии.

Также прошу Вас выяснить, по каким причинам, чьим именно распоряжениям были изъяты мои работы со стен Русского музея и Третьяковской галереи. Прошу Вас просмотреть лично эти работы и признать их право на экспозицию в этих музеях.

Также прошу Вас приказать распорядиться выяснить, где затеряна или кем украдена моя работа акварелью «Итальянские каменщики», посланная Русским музеем с выставки «15-летие революции» на такую же выставку в Москве в 1933 г.

Несмотря на мои многократные запросы в Русский музей о судьбе этой работы, о том, чтобы ее разыскали и вернули мне, я до сих пор не получил этой работы.

Прилагаю копию последнего ответа Русского музея на мои запросы об этой работе.

Все мои работы, являющиеся моей собственностью, я берег годами, отклоняя многие предложения о продаже их, берег с тем, чтобы подарить партии и правительству, с тем, чтобы сделать из них и из работ моих учеников отдельный музей или особый отдел в Русском музее, если партия и правительство сделают мне честь — примут их"553.

 

16 янв[аря]. Утром за чаем дочка сказала: «Первый раз ем без лекарства». Вчера, когда я читал ей проект письма о выставке, она всеми силами, словами и знаками выражала полное одобрение, что наконец я написал это письмо. Со дня своего разговора с Керженцовым о моем предложении, оскорбленная и возмущенная тем, что он обманул ее — дал ей слово осмотреть мои работы и слова не сдержал, — она десятки раз предлагала мне снова обратиться в Комитет по делам иск[усств] и требовать сделать выставку, чтобы помочь Испании.

<...>

 

17 янв[аря]. Утром она говорила: «Плохо, если Толя в отдельной камере! Буду здорова — напишу Вышинскому!» Вчера, когда ко мне приходили Емельянов и Терентьев, я позвал их посмотреть дочку. Она говорила с ними. <...>

 

19 [января]. Дочка гуляла по комнате. Она робела на каждом шагу, разводя руки в стороны, когда я ненадолго переставал держать ее, робела, как ребенок. <...> Вечером были ученики — Фалек, Емельянов, Вылугин, и я бегал к дочке из комнаты невестки через каждые 10—15 минут. Ночью слегка недомогала, заснула в 6 ч. 45 м. утра.

В 9 ч. 10 м. проснулась ненадолго. В 9 ч. 45 м. проснулась снова и спросила, засыпая: «Ты все пишешь! Ты все пишешь и пишешь! А что? Жданову?» — «Это, доченька, тебе пишу любовное письмо!»

 

 

Комментарии:

542 Мария Николаевна Серебрякова.

543 Назаренко Вадим Афанасьевич (р. 1914) — живописец; поэт, литературный критик, литературовед. В 1930 г. поступил в Ленинградский художественный политехникум, слитый затем с художественно-промышленным училищем, которое окончил в 1935 г. С 1931 г. занимался художественным оформлением различных массовых мероприятий: демонстраций, олимпиад художественной самодеятельности, выставок и т.д. В 1940—1941 гг. слушал экстерном лекции на факультете теории и истории искусств АХ. После войны работал художником-оформителем в Институте экспериментальной медицины, был сотрудником Ленинградского управления по делам искусств. В феврале 1949 г. в журнале «Звезда» состоялось первое выступление Назаренко в качестве литературного критика; с этого же времени газетой «Смена» был опубликован ряд его стихотворений. С 1963 г. живет в Москве. Муж В.Г.Бостанжогло [299, л. 14].

544 Действительно, заседание комиссии живописного факультета по вопросу о допуске студентов к защите дипломных работ от 5 сентября 1938 г. постановило не допускать к защите дипломной работы студента Е.М.Емельянова [169, л. 36]. Эскиз к работе, которая называлась «День авиации в Башкирии», был утвержден, и с декабря 1937 г. студент мастерской профессора Р.Р.Френца Емельянов приступил к ее исполнению: «...работал каждый день по 12—18 часов в день. Я старался со всем упором добиться самого высокого мастерства и наибольшей продуманности и выразительности содержания картины, прорабатывая по несколько раз каждую фигуру, чтобы как можно полнее и правдивее изобразить типы и движение толпы удивленных и восхищенных зрителей и группы парашютистов, только что приземлившихся с реющих в небе самолетов <...> Профессор Р.Р.Френц <...> говорил мне: »Пишите шире!" «Пишите большой кистью!» «Зачем вы так сильно анализируете?» «Зачем вы пишете маленькой кистью?» «Зачем вы так упорно работаете?» «Зачем прорабатываете каждую складочку?»" [там же, л. 37 об.]. 21 сентября состоялся вторичный просмотр картины, на котором прямо была названа причина отрицательной оценки работы Емельянова: «Метод, каким она выполнена, признан порочным, с ним идет беспощадная борьба, и он будет уничтожен» [там же, л. 39]. Решение комиссии не удовлетворило Емельянова. О своем отношении к решению судьбы его дипломной работы он написал в совет живописного факультета, директору ВАХ И.И.Бродскому и в Комитет по делам искусств. Емельянов окончил ВАХ в 1954 г. (мастерская Р.Р.Френца, дипломная работа «Нахимовцы на экскурсии у памятника »Стерегущему"").

545 В 1938 г. заканчивалась подготовка ко 2-му изданию Полного собрания сочинений В.В.Маяковского в двенадцати томах. Первый том вышел под редакцией и с комментариями Н.И.Харджиева в 1939 г. [73].

546 «Велимир Хлебников. Неизданные произведения». В этом издании редакторская работа и комментарий к разделу «Поэмы и стихи» выполнены Н.И.Харджиевым. В примечаниях к статье «От редакции», написанной в августе 1938 г., говорится: «Выражаем благодарность следующим лицам, предоставившим материалы или сделавшим указания: <...> П.Н.Филонову» [119, с. 18].

547 Книга Ж.Санд «Бабушкины сказки» переиздавалась неоднократно на русском языке в различных издательствах Москвы и Петербурга с 1874 по 1913 г. Возможно, в доме Филонова находилось харьковское издание с иллюстрациями Е.Г.Гуро [100].

548 Гуэ Владимир Александрович (1914—1941) — племянник Филонова, сын его сестры Александры Николаевны и Александра Андреевича Гуэ (1897—1984), выходца из Франции, инженера-электрика, строившего электростанцию на Фонтанке. В.А.Гуэ погиб на Ленинградском фронте в первые дни войны/$FСведения получены от внучатой племянницы П.Н.Филонова — Оксаны Григорьевны Рубакиной./.

549 Богданова Раиса Михайловна (1919—1964) — племянница Марии Николаевны Серебряковой/$FСведения предоставлены от О.Г.Рубакиной./.

550 В журнале «Жар-птица» [93, с. 17] воспроизведена репродукция с работы Филонова «Композиция» (б/д). В №8 того же журнала помещена заметка о берлинской выставке: «В середине октября с.г. в Берлине, в галерее Ван-Димен, открылась большая русская художественная выставка в пользу голодающих, организованная отделом изобразительных искусств Комиссариата народного просвещения совместно с <...> немецким комитетом помощи голодающим в России». На выставке, занимавшей два этажа, было представлено триста полотен, отражающих «все течения последнего тридцати-сорокалетия». О работах Филонова говорится, что «его две большие композиции безусловно привлекают к себе внимание» [99, с. 23].

551 Муни (у Филонова — Мун) Том (1883—1942) — руководитель профсоюза литейщиков США. «Том Муни был приговорен к смертной казни, замененной затем пожизненным заключением »по ложному обвинению в совершении террористического акта во время патриотической демонстрации в Сан-Франциско в 1916 г." Был освобожден прогрессивным демократом Олсеном, избранным губернатором штата Калифорния" [81, л. 2].

552 По свидетельству Е.А.Серебряковой, многое в творчестве Филонова ей действительно поначалу казалось непонятным: «Она [картина] должна изобразить период жизни с 1904 года по 1921 г. Я, признаюсь, пока ее не понимаю, но чувствуется в ней нечто могучее» [236, ед. хр. 34, л. 25 об. — 26]. «Дал мне свою »Пропевень проросли мировой" для Щеголева/$FЩеголев Павел Елисеевич (1877—1931) — литературовед, историк./. Я ему [Филонову] сказала, что не понимаю ее, что язык мне непонятен. Он говорит, что «это новые понятия новыми словами». — «А почему у вас нет знаков препинания?» — «Сами должны понимать, [где] начало и конец, ведь вы видите, где дерево кончается» <...> Утром отнесла работу Щеголеву. Дала ему книжку Ф[илонова]. Говорю: «Я не понимаю его картин. Смотрите, почему здесь три головы и много ног?» — «А зачем вам понимать, картина, как и музыка, производит впечатление»" [236, ед. хр. 34, л. 7].

553 Письмо подобного содержания, адресованное председателю Комитета по делам искусств, но датированное серединой 1937 г., хранится в архивах ГТГ и РГАЛИ [275; 327].